В Котласе, выйдя из вагона, я вдохнула такой воздух, каким никогда не дышала и у себя на родине. Настолько он был свеж, чист и прозрачен, что хотелось пить его, как воду. (Теперь, говорят, это один из самых задымленных и грязных городов Севера.)
Огромная зона Котласской пересылки была разгорожена на клетки, как в зоопарке, и, как животные разных видов, в клетках находились люди разных национальностей: в одной — французы, в другой — немцы, в третьей — китайцы, в других — чехи, поляки, японцы и другие. Словом, весь коминтерн был тут. Не видно было только негров.
В клетках стояли бараки — дощатые стены, брезентовые крыши. В один из таких бараков, в советской клетке, завели меня.
Был конец зимы, на дворе еще держался крепкий морозец, но в дощато-брезентовом бараке было тепло. Жарко пылал огонь в железной бочке.
Барак был большой, с двухэтажными нарами и одним окошком в торцовой стене. И народу было много.
На меня никто не обратил внимания, и если бы надзиратель не указал мне место на нарах, я бы так и осталась сидеть на своём вещевом мешке. Я очутилась рядом с тощей и очень злобной старушкой. Сидя на своём матраце, она сразу выложила, что посадил её собственный сын. Тыча корявым пальцем в разные углы, стала знакомить меня с обитателями барака, снабжая каждого злобной характеристикой.
«Красный» угол у окна занимала «аристократия». Старуха стала называть хорошо известные фамилии. Запомнилась мне дочь Зиновьева, бледная, угрюмо-печальная девушка, неподвижно сидящая на нарах у окна.
Моё личное знакомство с обитательницами барака ограничилось только старухой. Люди здесь менялись каждый день, а знакомиться на ходу мне мешала застенчивость.
На следующий день в барак заглянуло начальство. Я стояла у бочки — печки и почему-то сразу бросилась в глаза одному крупному и толстому начальнику. Он засокрушался моей худобой и бледностью и велел послать меня на работу в кухню «для поправки».
На другой день я уже барахталась в посудомойке в огромной горе грязных кастрюль, противней и сковородок. Мыла котлы и полы, падая от усталости и голода, потому что взять что-нибудь самой я стеснялась, а покормить никто не догадывался.