14 июля, августа
И написал в охотничьем журнале:
«Четырнадцатого июля — ничего».
А 14 июля пала Бастилия.
Это из сонета Максимилиана Волошина[1].
Я познакомился с ним в Одессе, куда он приехал, бежав от большевиков — из Совдепии, как называла буржуазия Советскую республику. В Одессе были немцы. Нет, память изменяет мне, были французы, сменившие немцев, потерпевших поражение и занятых уже собственной революцией. Еще некоторое время — и в Одессу придет Григорьев[2]. Максимилиан Волошин бежит в Крым.
Он отнесся к нам, молодым поэтам, снисходительно. Он выступил в Литературном кружке со стихами, которые в общих чертах я помню до сих пор[3].
В Угличе, сжимая горсть орешков
Детской окровавленной рукой,
Ты лежал, и мать, в сенях замешкав,
Голосила в страхе над тобой.
Кажется, так… О Лжедмитрии. Причем в образе Лже-дмитрия, Самозванца, он, преданный буржуазии, символизировал большевиков, по той причине, что считал большевиков тоже самозванцами.
Волошин был упитанного сложения, с большой рыжеволосой головой — не то напоминавшей чалму, не то нечто для сидения, словом, вызывавшей какие-то турецкие ассоциации. Однако он был в пенсне. Читал он стихи превосходно, это была столичная штучка.
Из Одессы уходят оккупанты… Это, вернее, даже не французы — это греки с мулами, которых они кормят горохом. Это маленькие черномазые солдаты в зелено-желтом травянистом хаки, в пилотках, которые, кстати, в нашей армии еще не носились. Осень? Весна? Лето? Зима? Не знаю. Все в тумане прошлого. Однако фигура поэта-симво-листа возвышается в этом тумане довольно рельефно. С рыжей кудлатой бородой и кудлатой же головой. Кому он сочувствовал? Чего он хотел для родины? Тогда он не отвечал на эти вопросы. Он ответил позже, когда, умирая в советском Крыму, завещал поставить вместо надгробия скамью для двоих — небольшую скамью, на которой могли бы объясняться в любви юноша и девушка.