Память об этой операции — самое страшное воспоминание не только детства, но и целой жизни. Я даже запомнила название этой экзекуции — тонзиллэктомия. И помню фамилию и имя врача — Осипов Владимир. Больше полувека помню эту жуть. Говорят, где-то и сейчас ещё эти операции делают без наркоза. Но это не про операцию. Это про папу.
*
Мне будут удалять гланды. За мои неполные десять лет жизни я переболела ангинами, наверное, тысячу раз. Сказали — удалят гланды и болеть перестану.
Папа узнал, что в городе появился врач, молодой специалист из Ташкента, очень хороший, и рука лёгкая. Меня сразу же привели к нему на приём, и решено было меня оперировать.
Я в больнице, в хирургическом отделении, мне страшно.
«Не больно, совсем не больно. Сделают укол и ничего не почувствуешь», - успокаивают меня.
Обманывают, наверное. Но очень хочется верить. Да и болеть надоело. Может, не сильно обманывают, потерпеть можно?
Меня сажают в кресло и покрывают большущей простынёй, завязав глаза. Сверху — клеёнка. Я напрягаюсь, но меня опять успокаивают — так положено.
Я слишком поздно понимаю, что готовится что-то ужасное - мои руки привязывают к подлокотникам, ноги тоже привязывают к чему-то внизу. Пытаюсь сопротивляться, уговариваю меня отпустить, смотрю из-под простыни умоляюще и заискивающе, всё ещё надеясь вызвать жалость, сочувствие.
Поздно, слишком поздно. Что-то вставляют в рот, и я уже не могу говорить. Пожилая медсестра железной хваткой держит голову. Я беспомощна, словно распятая бабочка — обездвижена и пришпилена.
Я могу только кричать, что я и делаю, проваливаясь в леденящий ужас и ослепительную боль. Я кричу безостановочно и безнадёжно, задыхаясь от страха и всепоглощающей боли, захлёбываясь собственной кровью. К концу операции мне как-то удаётся ослабить путы на ногах и я пинаю врача, пинаю изо всех сил, куда попало.
Пытка закончена — меня развязывают, и я выбираюсь из кресла. Мне больно, гадко, противно.
Врач стоит вполоборота ко мне, снимает прорезиненный фартук. Я злорадно замечаю, что белый халат выпачкан кровью: «Так тебе и надо, что фартук не помог, халат испачкался. Ненавижу, ненавижу всех вас, фашисты!»
Я рада, что он избегает моего взгляда — боюсь, что он увидит мой, ненавидящий.
Пожилая медсестра замечает, что я стою босая и начинает искать мои тапочки. Они разлетелись по всем углам операционной — один улетел под самый дальний шкаф. Я хочу напиться воды из-под крана, умыться, но она удерживает меня.
Медсестра ведёт меня по коридору в палату и ворчит, выговаривает мне. Я не слушаю, не отвечаю, иду молча. Я её ненавижу!
В палате меня ждёт мама.
Я говорю: «Мне очень больно», а мама растерянно суёт мне в руки пакетик с конфетами. О, какие это конфеты - «Красная шапочка», «Мишка косолапый», «Мишка на севере»...
В другое время я, сладкоежка, запищала бы от восторга, но сейчас молчу: «Подлизываются, откупиться хотят. Как врали — не больно, не больно! Врут все, всё врут. Никому нельзя верить!»
Медсестра забирает пакетик и возвращает маме: «Нельзя ей сейчас ничего, а уж тем более конфеты».
Я ложусь на больничную кровать и отворачиваюсь от всех. Лежу с закрытыми глазами, делаю вид, что сплю. Никого не хочу видеть, мне больно и плохо, а они все обманщики и притворщики. Ненавижу всех.
Тяжкую дремоту нарушает знакомый голос. Это папа пришёл.
Папа стоит рядом с кроватью: «Спишь, доченька?», а голос дрожит.
Не поворачиваюсь, молчу. Он тоже обманщик и врун, ему тоже нельзя верить. Никогда больше никому не поверю.
С кем это он разговаривает? А-а-а, это доктор. Переоделся уже в чистый халат, пришёл в палату. Не хочу его видеть.
«Слушай, как ты это выдерживаешь?» - спрашивает доктора папа. - «Я беспокоился, хотел постоять под окном во время операции. Но не смог — она так кричала, я расплакался, ушёл».
«А у меня сегодня их, детей, аж четверо было. Я и сам чуть не плакал», - вздыхает врач, совсем молодой парень.
Здание хирургии одноэтажное, окна низкие, настежь распахнуты от жары, всё видно и слышно. Я зажмуриваюсь и представляю папу, в милицейской форме, как он стоит под окном операционной и плачет. Наверное, ему очень стыдно было плакать — взрослому мужчине в форме, но было так жалко меня, что сдержаться не мог, поэтому он ушёл.
Папа! Горло перехватывает горячей волной. Утыкаюсь поглубже лицом в подушку и начинаю плакать, неожиданно для себя.
Я ещё слишком мала, чтобы понять, что со мной происходит. Мне плохо, мне больно. Я по-прежнему никому не верю, и никогда уже не поверю, особенно врачам. На всю жизнь зарубила себе на носу — если уговаривают, что будет не больно и не страшно, отводя глаза и ласково улыбаясь, значит, точно, врут — и больно будет, и страшно.
Я никому не верю, но я уже не ненавижу, ненависть ушла, сменилась смутным пониманием, что никто мне не хочет плохого, что меня любят, но иначе нельзя. Я вдруг понимаю, что иногда обманывающему тяжелее и больнее, чем тому, кого он вынужден обманывать ради его же блага.
Слёзы текут и текут из глаз, сердце сладко щемит всепрощением, размораживается заледеневшая ненавистью обиженная душа.
Папа, папа мой! Как я тебя люблю. Как хорошо, что ты есть.
Я плачу, и становится легче. Я плачу и проваливаюсь в исцеляющий сон.