Разговор был обставлен по всем правилам конспирации, перенесен из позолоченной клетки на другую квартиру. Адрес «переговорного пункта» — Олд-Бромтон-роуд, Роланд-уэй, 12. Двухэтажный домик в глубине квартала. И даже здесь с предосторожностями, не по схеме обычного междугородного или международного разговора. Сперва Уэстолл накрутил семь цифр и, поздоровавшись с неким Тоби, коротко известил: «Мы на месте». Минут через десять раздался звонок, но нет, это была еще не Москва. Уэстолл доложил: «Ждем». Повесил трубку, снова связался с Тоби, заверил, что все о’кэй. Повернулся ко мне: «Не забывайте, о чем мы с вами договаривались…» Я кивнул. И только тогда…
Пересказывать весь разговор трудно даже три года спустя. Да и не нужно. Я волновался — но это пустяки в сравнении с тем, что переживала жена. Голос у нее срывался, в нем, особенно на первых минутах, дрожали слезы. Но мало-помалу она овладела собой. Задача передать больше, гораздо больше, чем может быть сказано, была ей ясна.
— Ты получила мои письма?
— Да. Да!..
И в это «да» с восклицательным знаком и многоточием она вложила сразу и «спасибо», и «люблю», и «верю». И боль, и страх, и надежду. Я все-таки решил уточнить:
— Сколько писем?
— Два подряд…
Значит, письмо из Рединга дошло тоже. Как спросить дальше? «Ты все поняла? Про Симонова — поняла?..» Нет, не стоит: Уэстолл вращает ушами, как локаторами. С его-то садистскими наклонностями он не поколеблется дать отбой, едва ему послышится или померещится двусмысленность. Но жена, ощутив недосказанность, произнесла сама:
— Жду, когда снега метут…
Именно так — не первую и не вторую, а пятую строку. И дала мне повод подхватить без натуги:
— Да, у вас там, наверное, метели. А здесь, представляешь, снега нет и в помине…
Еще поговорили про погоду, потом обменялись невинными с виду репликами про «малышей». И вдруг:
— Ты помнишь, о чем писал Юлиус? — спросила она.
— Какой?
— Фучик. Он просил тебя не забывать о нем.
— А где ты его видела? — отозвался я после паузы.
— В редакции, конечно, где же еще? — походя бросила она и перешла к делам семейным.
И Уэстолл, слышавший лишь половину диалога, не сумел ни к чему прицепиться. А «слухачи» на линии, сколько бы их ни было, записывали, может, и старательно, но права прерывать разговор по собственному почину, видимо, не имели. Да и сто против одного, что немного поняли. В сущности, тот же прием, что с бессмертным симоновским стихотворением: понять способен лишь тот, кто читал, — и мало читать, надо еще и сходно относиться к прочитанному, и хотеть понять…
Значит, жена показывала письмо из Рединга в «Литературной газете». Значит, там, в редакции, тоже кое-что раскусили. Не махнули на меня рукой, не потеряли надежды — или, может статься, обрели ее заново. Намек на «Репортаж с петлей на шее» — явное задание, иначе его расценить нельзя, как ни крути. Выполнимое ли? Неважно. Куда важнее, что оно прозвучало, невзирая на опубликованное от моего имени «заявление для печати».
Окрылил меня этот встречный намек. Сразу ожил в душе — да, наверное, и не забывался — заголовок, придуманный еще в декабре: «Кинофестиваль» длиною в…». Правда, после «в» по-прежнему стояли три точки. «Длиною в полгода»? Меньше-то, увы, не получится. В любом случае надо что-то предпринять. И прежде всего передать, что задание понято и принято к исполнению. Как передать — письмом? Опять через жену? Можно — но лучше бы напрямую…