Послевоенная Москва принимала разноликое множество граждан со всей страны. Здесь, в Бутырках, тоже можно было встретить представителей из многих республик. Из сорока-пятидесяти человек в камере меньшая часть принадлежала москвичам, большая — иногородним. Движение потока людей не останавливалось ни днем, ни ночью. Бывало на этап уходили десятки человек, места их пустовали недолго, приходили «новые кадры». Это свидетельствовало о продолжающихся актах репрессий, об их регулировании. Большую часть контингента представляли транзитники, они не задерживалась в тюрьме надолго. Месячный срок ожидания этапа, по тем временам продолжительный, немногим выпадал такой, как мне, — я пробыл в тюрьме с февраля 1946 по январь 1947.
На «гражданке» это были тяжелые годы. Война унесла не только граждан, страна была разорена и обескровлена, все отдано на алтарь Победы. Трудно было с продовольствием. И если эти трудности были на «гражданке», то можно представить, каково было в местах лишения свободы. Лишь десять-пятнадцать человек имели отношение к Москве. Но не каждый мог рассчитывать на передачу раз в десять дней, в семье средств на жизнь не хватало. В свою очередь и следователи не каждому давали «добро» на передачу. Обладатели передач переносили трудности голодного тюремного пайка менее остро. Содержимое их говорило о сложном продовольственном положении в государстве. Как правило, это был хлеб, крохи масла или сала, картошка вареная, махорка или папиросы, соленые огурцы или капуста — продукт наиболее доступный и недорогой. Но и эти скромные «дары» вызывали зависть. Натура человека наиболее четко проявляется именно в таких условиях. Одни стараются чем-то поделиться с соседями, другие, «куркулистые», прячут полученное добро подальше от посторонних глаз, чтобы поесть тайком. Я реагировал на это, как и следовало, осуждая за жадность и расчет, воздавая хвалу за добродетель, но держался в стороне от тех и других, проявляя равнодушие и независимость.
Я никогда не пресмыкался, не искал выгодных знакомств. Прагматизм на протяжении всей жизни был чужд мне. Гордость не позволяла выражать подобострастие ради куска хлеба или махорочной закрутки. Деликатность и чувство собственного достоинства гнали прочь от дележки чьей-то передачи, в надежде что-либо и самому получить. В такие минуты я уходил с глаз, чтобы не заметили, не вспомнили, не «одарили».