Снег все хороводит. Похоже, будет холодно.
Куда мы идем, я не знаю. Где-то близко железнодорожная станция: слышны уханья и свистки паровозов.
Очень скоро мы выбрались из темных лагерных трущоб к свету и шуму площади Курского вокзала. Под ногами хрустит снег. Сосредоточенные лица моих проводников совершенно не располагают к вопросам и разговору.
На перроне готовая к отправлению электричка, а народ все бежит к вагонам, заполняя безразмерное их нутро. Мы прошли несколько крайних, выбрали тамбур посвободнее и остались в нем. Сопровождающие стояли справа и слева, поджимая меня, а к отходу электрички людей набилось так много, что с мешком за спиной трудно было развернуться.
Электричка рванулась вперед, со скрипом и лязгом преодолевая стыки путей, подбрасывая и раскачивая пассажиров в вагонах. Куда везут и зачем, известно только им, стоящим рядом, но они хранят гробовое молчание, и оно очень «красноречиво», так как я начинаю понимать свое положение. Ехали долго. Позади остались заснеженные платформы Подмосковья, и чем дальше оставалась Москва, тем больше становилось снега.
Тамбур и вагон стали свободнее. Следующая остановка заставила многих подготовиться к выходу. Сопровождающие предупредили об этом меня.
Крупный райцентр Подольск — знакомое, уже осевшее в памяти название, 42-й километр от Курского вокзала. Электричка сбавила скорость и остановилась. На перроне крупными буквами бросилась надпись «Подольск».
2.
Я был арестован 17 декабря 1945 года, в подмосковном Подольске, в следственном управлении контрразведки СМЕРШ, куда меня привезли для предъявления ордера на арест и производства следствия.
С этого момента для меня наступил новый отсчет времени, произошли перемены в моем правовом положении: из временно задержанного репатрианта я стал заключенным, которому было предъявлено тяжелое обвинение в измене Родине.
Я хорошо помню и теперь этот вечер и хочу рассказать о нем.
Рядом со станцией Подольск проходила укатанная санями и машинами дорога, по одну ее сторону бескрайний пустырь, по другую заборы, ограды, палисадники и сложенные из бревен дома.
Несколько минут мы добирались до жилых строений, пока не подошли к высокому, сколоченному из досок, забору. За ним участок непонятной территории. Но вот и калитка — она оказалась незапертой. Вероятно, подольчане знали это «заведение» и обходили его стороной. Мы вошли в пустой темный двор и направились к большому одноэтажному бревенчатому дому. Наружная дверь была открыта настежь.
Пустой коридор освещала единственная лампочка. Темнота скрывала подробности помещения. Из плохо закрытой двери в коридор пробивался луч света. Один из сопровождающих приоткрыл ее и попросил разрешения войти. Я с другим охранником остался в коридоре.
Ждать пришлось недолго.
— Заходите, — услышал я чей-то голос.
Я первым переступил порог и оказался в узкой, длинной комнате с одним окном, выходящим на дорогу. Яркий электрический свет слепил глаза. Нижняя часть окна завешена газетами, верхняя — открыта для дневного света.
У окна железная армейская койка, тумбочка, две табуретки и обычный стол — такова вся скромная обстановка комнаты, в которой мне пришлось находиться в долгие следственные часы.
За столом мужчина лет сорока пяти в суконной гимнастерке, с погонами капитана, и другой, лет тридцати, одетый не по форме, — в гражданском пиджаке, бриджах и хромовых сапогах. Он исполнял указания капитана.
Я вошел. Поздоровался. Капитан ответил на приветствие и попросил подойти ближе к столу. В руках у него был лист бумаги. Я интуитивно почувствовал недоброе.
Сознание в эту минуту не воспринимало того, что таила в себе протянутая бумага. В ней, вероятно, указывалось название ведомства, номер и дата, текст об аресте, чья-то подпись и печать. Всего этого я не видел и не смог ничего запомнить. Да и теперь, пытаясь вспомнить, по-прежнему чувствую бессилие, чтобы восстановить подлинность содержания. Все прыгало перед глазами…
В сознании осталось лишь два ясно обозначенных слова: «ордер» и «арест» — все остальное заволокло туманом чего-то непоправимого. Где-то нужно было расписаться, говорили что-то об обыске. Прямо здесь, в присутствии этих незнакомых людей. Я плохо соображал, что нужно делать, и все команды выполнял бессознательно.
Предложили раздеться донага. Подумал: «Зачем?» Это же стыдно и оскорбительно. Кто это придумал? Процедуры были кем-то хорошо продуманы. Нужно было унизить, растоптать, уничтожить все, что относится к человеческому достоинству, сделать достоянием присутствующих все скрытое и интимное, вызвать чувства стыда и позора, выявить какие-либо скрытые от посторонних глаз приметы — родимые пятна, рубцы, шрамы, татуировку.
Пока меня осматривал и ощупывал один из охранников, двое других «потрошили» мешок и рассматривали каждую вещь. Висевший на шее медальон с распятием, подаренный при расставании в Бюлер?е с Маргаритой Штокингер, тоже привлек внимание.
— Не положено! Снять, — скомандовал надзиратель.
Снимая распятие, подумал: «Ну, вот и все. Теперь и талисман не поможет в тяжелую минуту». Среди вещей оказался альбом снимков о пребывании в Лихтенштейне. Его передали капитану. Это был наиболее ценный подарок Эдуарда Александровича Фальц-Файна.
Из двух пачек трубочного табака капитан одну протянул мне, вторую бросил в мешок.
— Это НЗ. Когда кончится табак, возьмете эту.
Закончив осмотр вещей, они побросали все обратно. Я уже оделся и ожидал дальнейших указаний.
— Отведите в первую.
Впервые услышал команду надзирателя:
— Руки назад! Пошли!
В конце коридора горела тусклая лампа. При слабом освещении плохо просматривались металлические прутья, отделявшие коридор от тамбура и камер. В маленьком тесном тамбуре было двое дверей в камеры, разделенные печной стеной или печью. Она отапливала две камеры.