Подошло число приезда того самого литовца, с которым я отправлял письма. Я с волнением и даже каким-то чувством страха пошел на эту встречу. «Что я сейчас узнаю, как гам дома, как мать?» — сверлило в голове.
Поднялся по лестнице наркомата, нашел нужную дверь, постучал и, услышав «войдите», вошел.
После первых слов приветствий он сказал: «У вас ведь дома несчастье. Ваша мать умерла», — и протянул мне письмо.
Писала двоюродная сестра Соня. Я читал в каком-то тумане, столбняке. Память механически фиксировала: мать была арестована и скончалась в тюрьме, умерла сестра Татя, любимая моя сестра, арестованная еще в 1937 году. Об отце и старшей сестре ничего не было слышно. Старший брат Гриша продолжал сидеть в лагере под Томском. Два младших брата — Владимир и Сергей — в армии, Владимир на фронте. Сестра Ирина работала в почтовом вагоне, самый младший брат Георгий находился в лесной школе после сыпного тифа.
Далее шло перечисление новых жертв. Умер в заключении муж Сони, и она осталась с тремя маленькими детьми. Так же погиб в лагере двоюродный брат Владимир Голицын, обаятельнейший и остроумнейший человек, художник, с семьей которого я так сошелся в Дмитрове. Скончался брат матери, дядя Миша; муж двоюродной сестры Кати пропал без вести на фронте... А в голове стояло одно: мать умерла, умерла в тюрьме... Это было страшно. Оправдались мои самые ужасные предположения, которые я гнал от себя, говоря, что так не может быть. То, к чему я стремился, исчезло. Осталась пустота.
Я все стоял и читал письмо. Оно производило впечатление рассказа человека, перенесшего разрушительный ураган, потерявшего в нем самых близких и любимых и чудом оставшегося в живых. И эти вести свалились на меня тоже как внезапно разразившийся ураган. Из оцепенения меня вывел голос литовца: «Сейчас вы, конечно, не в состоянии что-либо решать или предпринять. Но у меня есть для вас одно предложение. Зайдите через несколько дней».
Возвращался я в состоянии оцепенения. По дороге машинально зашел на почту. Там было два письма: от сестры Ирины и от моей двоюродной племянницы, дочери погибшего Владимира Голицына. Письмо Ирины было таким же тяжелым и безысходным, как и письмо Сони. А вот письмо Еленки — как светлый лучик, кусочек ясного неба на черном небосводе. И хотя она писала о том же, дух письма был, как это ни странно, каким-то мажорным: да, вот многих, самых близких, дорогих, нет, но ведь жить-то надо, жить для живых. Это письмо я перечитывал все время.
Наверное, у меня был очень подавленный вид, когда я вернулся, так как партизаны участливо расспрашивали, что случилось. Потом меня вызвал Василий Иванович. Я рассказал ему все. Он очень внимательно слушал и, как мне показалось, еще внимательнее смотрел на меня. Я пытался бодриться, но это удавалось, по-видимому, не блестяще. «Вот, расплачиваемся за грехи предков», - неуклюже закончил я свой рассказ. «Да, тебе трудно, Андрей, придется. Тебе придется доказывать, что ты не верблюд», — сказал он. Многие годы потом я частенько вспоминал его очень меткую характеристику моего положения.