Когда мы перешли Каланчёвскую площадь и зашагали по Краснопрудной, я понял, что ведут меня в Сокольнический исправдом, находящийся рядом со СВАРЗом. Был конец рабочего дня, и со СВАРЗа ехала навстречу нам масса рабочих, толпившихся, как всегда, вокруг вагоновожатых на передних площадках. Среди них многие были мне знакомы. Когда кто-нибудь замечал меня, на площадке тотчас поднимался шум, крик, «чуть ли не мятеж». Все лезли к окнам, показывали на меня пальцами. На лицах я читал изумление, испуг или усмешку. Но трамвай пролетал, и до следующего никто не возмущал моего спокойствия. Мы встретили их штук десять, трамваев номер четвертый и десятый. Воображаю, сколько на другой день было разговоров и догадок: «Скажи, пожалуйста, парень таким тихоней прикидывался, когда у нас работал, а вот поди ж ты, наверно, украл что-нибудь или угробил кого по пьяной лавочке…»
Конвойные не знали дороги, и я им её показывал, причём доставил себе удовольствие, заставив их сделать порядочный крюк. Всё-таки надо на полтора года нагуляться.
Подошли к огромным железным воротам, вделанным в глухую кирпичную стену на улице Матросская тишина. Конвойный позвонил, открылось маленькое окошечко, он подал документ. Загремели ключи, заскрипел засов, в воротах открылась калитка. Потом все звуки повторились в обратном порядке, как бы говоря: «Попался голубчик, а мы давно тебя ждём!»
В маленьком дворике, который показался мне даже уютным — благодаря аккуратным газонам и нескольким тополям, помещалась караулка.
Пока карнач записывал в книгу необходимые сведения, я читал через его плечо:
«Направляется дело № такой-то о заключённом под стражу Арманде Давиде Львовиче на предмет отбытия наказания по статье 193, § 12 на срок полтора года по приговору…» и в конце — «Приложение — заключённый».
Эта формулировка меня сильно рассмешила. Карнач и конвойный взглянули на меня подозрительно, наверно, решив, что перед ними или чокнутый или опасный рецидивист, который возвращается в тюрьму как в дом родной.
Надзиратель вывел меня через помещение для свиданий во внутренний двор — необозримо громадный и строго надёжный, где было разбросано несколько производственных корпусов и один нештукатуренный пятиэтажный жилой корпус — собственно тюрьма.
Когда подошли к двери корпуса, я невольно содрогнулся. Сразу за открытой дверью была высоченная решётка из здоровенных железных прутьев, а за ней, как мне с перепугу показалось, ужаснейшие рожи, искажённые злобной гримасой или глупо ухмыляющиеся, визжавшие, сквернословящие и зубоскалящие. Впрочем, у них были и тела — в грязных брючищах, распоясанных, рваных рубахах. Но преобладали рожи.
«Боже правый! И мне предстоит жить в этом вертепе?» — с ужасом подумал я. Часовой, стоявший снаружи, отпер набранную из таких же прутьев дверь.
— А ну, позволь! — крикнул сопровождавший меня надзиратель, и, когда рожи отступили на шаг, мы прошли в дверь и сразу же по лестнице в подвал. Вдогонку мне полетел хохот и такие эпитеты, перед которыми заводские виртуозы матерщины показались мне жалкими приготовишками.
Надзиратель провёл меня по сырому и мрачному коридору, тошнотворно пропахшему карболкой, отпер камеру и, сказав на прощание:
«Будешь сидеть в карантине», ушёл, оставив меня, наконец, одного. Камера была непомерно большая. Судя по числу коек, поднятых на день, привинченных к угольникам, шедшим вдоль двух стен, помещение было рассчитано на 12 человек. В конце было широкое окно с решёткой, нижней частью выходившее в бункер, но позволявшее наверху видеть ноги проходивших мимо. Длинный дощатый стол с нарисованной на ней шашечной доской, посередине две лавки, медный чайник, деревянная ложка и алюминиевая миска, параша в углу да волчок в двери завершали убранство карантина.
Не успел я всё это рассмотреть, как снаружи послышалось что-то вроде взрыва, и вслед за ним с медным грохотом, конским топотом и отчаянным криком мимо меня промчалось пар сто ног в невероятных и разнообразных опорках или совсем без них. Я терялся в догадках: что тут произошло? Очевидно, вырвались и умчались куда-то те рожи, которые рявкали на меня из-за решётки. Но кто их выпустил? Может, это массовый побег? Но происходил этот звенящий ураган словно от идущей в атаку римской конницы?
Я был разочарован, когда через десять минут те же ноги пошли назад, но уже чинно, попарно. Между ними на палках висели здоровенные полушаровидные тазы с кашей и огромные чайники кипятку с написанными на них номерами камер. Впоследствии, наблюдая за повторявшимся трижды в день бегом взапуски, я окончательно понял, что напугавшие меня рожи принадлежали дежурным от камер, которые в ожидании ужина сошли со своих этажей. Их не выпускали до удара колокола. Сразу за решёткой шла лестница не только вниз, но и наверх. Поэтому люди, сидевшие на нижних ступенях и стоявшие выше, казались мне взгромоздившимися друг на друга. Кухня, очевидно, помещалась в другом корпусе. Дежурные бросались туда наперегонки, чтобы занять очередь на раздачу. Медный звон происходил от столкновения посуды, которой усиленно колотили любители производить как можно больше шума.
В общем, всё оказалось очень прозаично и не так уж страшно. Только рожи были ещё те…
Вечером кто-то заглянул в глазок:
— За что сидишь?
— За отказ от военной службы.
В ответ послышался смех и громкий крик:
— Ребята, святого привезли!
Хорошо было сидеть в карантине. Голоса за дверью и сновавшие перед окном ноги давали пищу для наблюдений. Так как в исходе суда я не сомневался, то взял с собой пару книжек и английский учебник на случай, если их разрешат пронести в тюрьму. Действительно, их никто не пытался у меня отобрать, так что в карантине я не терял времени даром. Первые сутки мне не давали есть, но я не голодал, так как доедал собственные запасы.
Единственное, чего я боялся, — это попасть в камеру с урками. Я ещё на воле довольно наслушался. Как они обирают попавших к ним посторонних заключённых. Как ещё заранее проигрывают в карты одежду и паёк первого вошедшего. Как жестоко избивают при малейшей попытке оказать сопротивление, как унизительно потом заставляют себе служить, превращая в раба. Это было страшно. «Господи, да минует меня чаша сия!»