authors 717
 
events 106703
Registration Forgot your password?
Memuarist » Members » Ludmila_Gurchenko » МОЕ ВЗРОСЛОЕ ДЕТСТВО-7. СКАЗЁНКИ

МОЕ ВЗРОСЛОЕ ДЕТСТВО-7. СКАЗЁНКИ

01.01.1939 – 01.01.1941
Харьков, Харьковская, Украина

Посередине комнаты стояла железная печка. Мы сожгли всю деревянную мебель — стол, стулья, буфет. Мама завидовала тем, у кого была деревянная кровать. А наша с шариками — железная. Она не горит. Тепла от печки хватало ненадолго... И опять холод, холод... Из окон дуло. Из щелей балкона дуло. С внутренней стороны окна были сантиметров на десять покрыты льдом. Если на ночь на окне оставалось  полотенце или тряпка, то наутро их уже не оторвать. Вода в ведре покрывалась за ночь коркой льда. Целыми днями мы лежали с мамой в одежде, набросив на себя все, вплоть до ковровых дорожек. Тулились ближе друг к другу, чтобы согреться, и молчали. Говорить не было сил. Каждый тихо лежал и думал о своем. Я думала о папе...

...Вот мы идем с папой по Сумской улице. Папа мне все покупает. А я все время ему задаю вопросы: «А что это? А кто это?» И он с удовольствием отвечает мне на каждый вопрос. На ходу перевоплощается в продавцов, животных, милиционеров — в тех, кто меня интересовал. И так нам весело, так интересно... «Якая умныя девычка! Исключительно допытливая».

Один раз я его сильно озадачила. Увидев издали нашего знакомого, папа мне сказал:

—     Дочурка! Хто ета? Познай... Во-онин идеть...

—    Папусик, почему ты говоришь «вонин»? Надо говорить «вон он», понимаешь? Ты неправильно говоришь, папа.

—      Лель! Ты скажи на милысть, такая соплюшка и вже заметила...

А через время:

—    Лёль! Ета ж скока Люси тогда було? Года четыре? Ну да, четыре года. И вже родного отце вчила. Та што там говорить... Во ребенык!

С детства я страдала тайно, что папа так неграмотно говорил. Был даже в моей жизни позорный период, когда я его стеснялась. Правда, это длилось недолго. Как мне теперь стыдно за тот период!

Чем старше я становилась, тем все больше и больше задумывалась, как могло произойти, что два этих совершенно разных человека — мои отец и мать — могли прожить вместе всю жизнь...

Я постоянно, в разные периоды своей жизни, приставала к маме с одним и тем же вопросом: «Ну как ты — умная, из интеллигентной семьи — могла выйти за папу? Ну, скажи, мам, неужели ты не слышала, как он говорит, какой у него характер? Ведь все же сразу и слышно, и видно. А? Ну, мам, ну скажи...»

—       Ну, видела... — всегда неохотно отвечала мама. На эту тему хоть клещами из нее вытягивай.

—      Ну и что же? Скажи, мам! Мне это очень нужно... пожалуйста!

—      Не знаю... вот так... Ах, ну зачем тебе это? Это... не объяснишь.

Люди тянулись к нему. Везде он был в центре внимания. Не успеешь прийти с папой в незнакомое общество, как вскоре около него компания, шутки, смех. Услышав веселье, со всех сторон к его компании присоединяются другие. И вот уже все бурно смеются. «Ну когда он успел? Что за человек?» — тихо жаловалась мне мама, хотя я видела, что это ей приятно.

Многие пользовались его добротой, многие его обманывали.

—      Лёль! Сегодня видел Удава.

—      Он тебе деньги отдал?

—      Да не-е, он, як увидев меня, зразу голову — брык униз, мол, на земле шо-та ищеть. А я думаю, дай перейду на другую сторону от греха подальший. Не, Лель! Он не оддась, ето дело пиши пропало... Он за копейку  з церкви спрыгнить.  

«Удавом» папа прозвал своего коллегу, баяниста дядю Сеню. Это прозвище дядя Сеня получил за скупость, за то, что много и жадно ел. Мы с мамой смеялись до слез, когда за столом папа показывал Удава во время обеда: «Во жрёть! Мамыньки родныи, не вспеишь у сторону голову отвесть — на столе вже ничёгинька нема! Тока блысь — и кругом чисто! Ну ты скажи на милысть, жреть, як удав».

Удав да Удав. А что его зовут Семен, все забыли, даже его жена. Она жаловалась маме, что его трудно прокормить: «Все проедаем... Точно твой Марк назвал Удавом».

Папа многим давал свои прозвища. Был «Паштетик» — тоже баянист. Маленький, толстенький, рыхлый. На закуску любил больше всего паштет и называл его любовно — паштетик: «Лёля! А для меня паштетик будет?» — «Да ты сам, як паштетик. Такой увесь мякенький, прямо як баба... Ну, давай, Паштетик, садися чуковней...»

Был и «Пароходик». Баянист дядя Шура. Прозвище получил за то, что его лицо от носа к ушам шло острым, как нос у парохода, углом. Но дядя Шура был хороший и добрый человек. И папа его назвал «Пароходик».

«Ну, Паштетик, Пароходик! Давайте — за честь, за дружбу!» Это был знаменитый и постоянный папин тост. Многие запомнили этот тост и Марка Гавриловича... Какие бы витиеватые и остроумные спичи ни произносились за столом, папа всегда терпеливо дожидался конца, а потом вежливо заключал оратора: «Ну, так, значить, за честь, за дружбу?» О чем бы ни был предыдущий тост, папин «за честь, за дружбу» подходил ко всему и как бы ставил нужную точку.

Когда папочке было уже семьдесят лет, он жил в Москве. У него и здесь были друзья-пенсионеры. Они тоже имели прозвища. Был «Чугун». Папа его прозвал так за крепкое сложение, да к тому же тот всю жизнь проработал на чугунолитейное заводе. Второй — «Партизан». Во время войны был в партизанском отряде. Чугун и Партизан — два опрятных старичка с собачками, осторожно стучали три раза в дверь. Они боялись маму и потому не звонили, чтобы не причинять беспокойства. А когда мама открывала им, они испуганно и ласково спрашивали ее: «Марк Гаврилович вый­дет вечером гулять? Без него... скучно. Передайте, что мы его ждем в садике...»

Удав, Паштетик, Пароходик, Чугун, Партизан... Все ждали папу. Ждали его расска­зов. Он умел в «историях» перемежать грустное и трагическое с неожиданными юмористическими отступлениями. «Ето — штоб дать людям передых». Папа интуитивно точно режиссировал свои приукрашенные импровизации и держал всех в крайнем напряжении.

Самые яркие мои впечатления детства — папины сказки. Сказёнки.                                                 I

Придя с работы домой, папа снимал свой баян с плеч, ставил его на стул и шел мыться. Мама шла по длинному коридору на коммунальную кухню готовить ужин. А я вся тряслась в ожидании, когда же папа скажет: «Ну, дочурка, якую тебе сегодня рассказать сказёнку? Веселую или жалостливую?»

Вопрос этот он задавал каждый вечер. Одновременно с вопросом происходила отрепетированная мизансцена: к концу этой фразы он уже лежал на спине на нашей кровати с шариками. А я торопливо усаживалась ему на грудь, чтобы тут же бодро сказать:

—    Жалостливую!

—     Для дочурки ув обязательном порядке!

И начиналось!..

Папа знал три сказки. Но они всегда были новыми. Он их называл: «ВОгниво», «Медуза Гаргона». Много позже эти сказки — «ОгнИво» и «О медузе Горгоне и храб­ром Персее» — я прочла. Они мне показались серыми и скучными по сравнению с цветной, яркой и личной папиной интерпретацией.

А третий сюжет был самый волнующий. «Вольный». Тут — что хотел, то и говорил! Заворачивал в любую сторону. Сюжет про бедную девочку, которую выгнали из дома. При помощи волшебных сил она скоро становится большой, богатой и красивой. И вот пришло время выбирать себе жениха. Этого момента я ждала, аж дух замирал! По-папиному, все женихи должны были выстроиться в длинный ряд и ждать, кому же принцесса-красавица отдаст предпочтение.

— Ходить она от аднаго до другога ... И никого ни хочить обидеть... И етый парень,  краси-ивый, здаро-овый, но идёть она дальший, и етый тоже неплохой хлопиц... опять идеть дальший. И враз остановилася. Глаза у землю опускаить и говорить: «А ето мой муж!» И одеваить ему на палец кольцо! Усе у драгоценных каменнях. И выбрала она себе, дочурочка, высокага, чернявага молодого орла! Глаза блестять, як у цЫгана, нос горбом, зубы, як мел, вусы, як у Будённага... А он ей и отвечаить: спасибо тебе, барышня. Буду служить тебе верую и правдую!»

И я себя представляла той бедной девочкой, которая становится принцессой, и совсем втайне грезила, какой же он будет — этот высокий, чернявый... Это папа с детства нарисовал мне идеальный портрет героя. Бедный папа. Он и не представлял тогда, сколько ошибок и разочарований предстояло мне испытать впоследствии. Сначала в поисках этого «высокага, чернявага», а потом уже и после встречи с ним...

Папа делал все, чтобы я его любила больше, чем маму.

—      Эх, дочурочка, було ето у тридцать шестом году. Мы з мамую у санатории работали, под Чугуевым. Да-а, иду я вокурат з работы... Вечереить. Смотрю, ах, ты ж мамыньки мои родныи! Стоить моя дочурка коло заборчика, як сиротка, одна... качаится. Тебе ще тока десять месяцев було. А ета твоя мать уси твои грязные пеленки у мешок поклала, повесила мешок тебе на плечо, а ты ще ходить не вмела... Она тебя и прихилила до заборчика... «Уходи, куда хочишь! Надоело мне тебя кормить и твои пе­ленки стирать. Уходи у лес з глаз долов!» А тут як тут твой папусик! Увидев свою дочурочку, узяв на руки и горька заплакав, что мою клюкувку, мою богиньку так родная мать обижаить... Чуть ребенка з дому не выгнула...

      Мы с папой принимались плакать вместе. По-моему, ему даже нравилось наблюдать за тем, как я плачу...

      Входила с ужином мама. Тут же понимала, про что шла речь. А я, прижавшись к своему защитнику, холодно смотрела на нее. Я представляла, как она меня, такую маленькую и беззащитную, прогоняла в лес...

—    Марк, ну что ты болтаешь? Ведь это была шутка! Ты ведь сам предложил: «Давай, Лёль, ты выгоняй, а я буду спасать»... забыл? А теперь ребенка настраиваешь против меня. Обязательно тебе нужно быть лучше всех. Черт-те что!..

      С папой надо было уметь подбирать слова. Но в тех случаях, когда его так открыто разоблачали, он смеялся добродушно и тут же переводил разговор на другую тему.

— Эх ты, голова! Глянь, як дочурочка реагируить... Я плачу, она враз плачить, борода (подбородок) трусится... Ну вокурат, як в меня. Я смеюся, и моя дочурочка тут тебе влыбается. Не, Лёль, актрисую будить! Ето, як закон.

—      Ну зачем ты так безапелляционно это утверждаешь, Марк? Надо быть реальным. Люся девочка неглупая, но она некрасивая. Подумаешь, плачет и смеется! Кто это не умеет? Хи-хи-хи...

        Тут моя неприязнь к маме вырастала с невероятной силой.

—    Втикай, пока не схватил... А то щас встану... — И папа чуть приподнимался на локтях... Маму тут же как ветром сдувало.

—   То-та! Во с кем, дочурочка, я живу! Чистая яга! Сама ничёгинька не вмеить... Иголку, и ту у руках держать не вмеить... Я ей профессию у руки дав, на дорогу жизни вывив. У-ух, якой неблагадарный человек... Во невкюддя, чистая адбайла...

      Я узнавала у папы происхождение слова «отбайло». Оказывается, в шахте так называли отбитую породу, которая за ненужностью выбрасывается.

— Не плачь, моя ластушка! — говорил он мне и посылал маме далеко, на комму­нальную кухню: — Моя дочурочка ще прогремить. Тогда увидишь! Успомнишь, что говорил Марк. Дай мне господь-бох дожить до етага! Тока штоб фамилию не зменила, штоб усе знали: ето дочурка Марка Гавриловича Гурченко.

    Мы лежали с мамой. Есть совсем не хотелось... Почему папа должен «дожить»? Он будет жить всегда. Почему я должна сменить фамилию? У меня всегда будет папина фамилия... Я так близко слышала папин голос...

     Интересно, о чем сейчас думала мама?

20.10.2018 в 13:01
Поделиться:

© 2011-2019, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Legal information
Terms of Advertising
Events
We are in socials: