15 <января>
Татаринов просил меня рекомендовать учителя истории и географии. Я назвал Щеглова. Но Благовещенский, из каких-то особенных опасений, не согласился. Тогда я послал к Татариновым Турчанинова; но они не сошлись... Сегодня Татаринов спрашивает меня, почему Щеглов не пришел к нему. Я чистосердечно рассказал всю историю, А. Н. сообразил, в чем дело, и мы порешили на том, чтобы Щеглов давал у него уроки, а Благовещенский может и не знать об этом. Я рассказал Щеглову об этом, и он был очень рад, так что даже сказал, что мы должны "немножко помириться теперь", и просил записать его в подписку на журналы. Я, конечно, был этому очень рад, потому что ссориться с ним мне не хотелось бы, хоть и в дружбе его я уже давно не нахожу особенной отрады. Каждая вещь, которую мы делаем, основывается, конечно, на эгоизме, тем более такая вещь, как дружба. Приятно быть дружным с тем, кто нам сочувствует, кто может понимать нас, кто волнуется теми же интересами, как и мы. В этом случае мое самолюбие удовлетворяется, когда я нахожу одобрение моих мнений, уважение того, что я уважаю, и т. п. Но с Щегловым у нас общего только честность стремлений, да и то немногих. В последних целях мы расходимся. Я -- отчаянный социалист, хоть сейчас готовый вступить в небогатое общество с равными правами и общим имуществом всех членов; а он -- революционер, полный ненависти ко всякой власти над ним, но признающий необходимым неравенство прав и состояний даже в высшем идеале человечества и восстающий против власти только потому, кажется, что видит ее нелепость statu quo {Существующего положения (лат.). -- Ред.} и признает себя выше ее... Идеал его -- Северо-Американские Штаты. Для меня же идеал на земле еще не существует, кроме разве демократического общества, митинг которого описал Герцен. Я -- полон какой-то безотчетной, беспечной любви к человечеству и уже привык давно думать, что всякую гадость люди делают по глупости, и, следовательно, нужно жалеть их, а не сердиться. Противодействуя подлостям, хоть бы Ваньке, я делаю это без гнева, без возмущения, а просто по сознанию надобности и обязанности дать щелчок дураку. Щеглов, напротив, отличается страстностью действия, и потому они принимают у него всегда личный характер. Все, затеянное им, начиналось с него и к нему непосредственно относилось; все, затеянное мной, касалось меня менее, чем всех других, потому что лично я никогда ничем не был обижен от нашего начальства. Наша ссора началась с того, что он требовал исключения Синева из числа подписавшихся на журналы, а я не хотел этого, потому что думаю, что все-таки лучше Синеву что-нибудь прочитать и принять в голову, нежели еще более оболваниться, будучи отчужденным от нашего кружка и от литературы. Это соображение, впрочем, пришло ко мне уже после; прежде же всего мне не хотелось начинать мелодрамной истории, возвращая деньги Синеву. Я это сказал Щеглову, и он взялся сам возвратить. "В таком случае возьми на себя и всю подписку, -- сказал я, -- а я отказываюсь". -- "Хорошо". -- "Но смотри, чтобы половина не отказалась от подписки, когда узнают, что ты заведуешь". В тот же день я сказал, что отказываюсь и передаю Щеглову. Львов первый сказал <1 слово нрзб>, что отказывается, потом Черняковский, затем Шемановский написал: вычеркнулся собственноручно (из списка), потом Бордюгов. С моей стороны было тут содействие только в том, что я выказал решительно прежде всех, что не намерен участвовать в подписке при заведывании Щеглова, который теперь же изъявляет такие претензии при самом выборе подписчиков. С тем же уведомлением обратился я к Турчанинову и Александровичу, последний, полный наивных чувств уважения к Щеглову и ко мне и откровенности, весьма похвальной, хотя и не совсем уместной в этом случае, потребовал у Щеглова объяснения, "что у нас происходят за штуки", предупредивши мое собственное объяснение. Щеглов, естественно, рассердился и вечером, отозвавши меня, сказал, что я тут сподличал и что между нами прежние отношения должны прекратиться. Я ответил, что это мое давнишнее желание; он хотел еще что-то говорить, но я решительно спросил его: "Так как между нами кончено, то, значит, нечего тебе и толковать еще?.." -- "Нечего". -- "Ну и слава богу. Прощай..." Я ушел. Он остался. Это было в начале декабря, кажется, а теперь он со мной по-прежнему готов быть. Но я постараюсь отклонить всякие интимности, потому что разница наших характеров и направлений все более рисуется перед моими глазами, а его своекорыстие все более меня от него отталкивает... Я, признаюсь, более люблю Паржницкого, которого (позабыл записать) 10-го числа проводил я в Казань. Это -- благородный человек, с энергическим постоянным желанием добра и участием к бедным ближним. Даже польские предрассудки его начинают теперь пропадать, когда он нашел любовь и сочувствие между русскими. Он ужасно много потерпел и приобрел энергию и опытность, каких мне, может быть, никогда не удастся приобрести. Страшно подумать, как мало во мне жизни, как мало страсти! Хорошо еще, что попал я на благородные, честные убеждения. Что бы было из меня, если бы я не вышел из-под опеки церковной, державной и других властей?.. Аккуратный исполнитель чужих приказаний и при случае -- подлец, хотя и бессознательный... Отсутствием живого начала в моей натуре объясняю я и то, что разлука с Паржницким произвела на меня очень слабое впечатление, до того слабое, что на другой день я позабыл о ней и не вписал даже ее в свою тетрадь. А между тем мое уважение и любовь к этому человеку совершенно искренни, и был горяч поцелуй наш прощальный, крепко было пожатие рук, как писал я некогда в стихах.