Спектакль был хорошо принят зрителями и прессой. Самым ценным для меня в восприятии критиков было определение спектакля как романтического, что являлось одной из целей нашей постановки. В оценках конференции зрителей в ВТО это также отмечалось.
Кто-то из молодежи на этой конференции сказал, что в спектакле «чувствуется дух Маяковского». И это было для меня самой большой похвалой.
Надо признать и то, что актерские линии Яровой, Ярового, Кошкина не захватывали полностью зрителей, воспринимались не так горячо, как в первой постановке. Возможно, что тут имела значение сама тема конфликтов, во многом исчерпанная временем и использованная в советской драматургии. Возможно, что вина была и в режиссуре и в актерах, не нашедших и не обретших в работе полноты проникновения, свежести, современности звучания конфликтов.
«Спектакль прозвучал как памятник героям революции, как рассказ о делах давно минувших дней, слабо связанный с чувствами и мыслями сегодняшнего зрительного зала. Монументально, но холодно, благородно, но несколько вчуже, исторически точно, но без открытия, — своего слова спектакль не сказал. Яровая и Кошкин, эти образы-глыбы, на которых мы когда-то воспитывались, во многом утратили свою накаленность, без чего их понять, полюбить нельзя».
Стоит ли спорить с этими критическими определениями? Вряд ли нужно оправдываться, что вина здесь не только в актерах или в режиссуре. Но все же возникает мысль: нет ли тут причины и в самой пьесе? «Любовь Яровая» как пьеса {455} признается справедливо классикой советской драматургии. Но не несет ли она в себе по прошествии более тридцати лет некоторую долю трудно преодолимой традиционности?
«И все же Ильинский “узнаваем” в этом спектакле, — читаем мы дальше. — Ему трудно, потому что он ставил, в сущности, не “свою” пьесу, но в ее сложной ткани он нащупал несколько опорных пунктов, чтобы высказать дорогие для него мысли. В “Любови Яровой” есть моменты, принципиально важные для Ильинского, есть и находки по-настоящему художественные».