Иногда, когда приезжали родственники, мне стелили в зале. Там на стенах висело много картин. Особенно мне нравилась картина Пиросмани — белые барашки на темном склоне. Когда я вспоминаю дом Верико, я вспоминаю этих барашков, освещенных луной.
Но спать в зале я не любил. Потому что каждый раз ровно в шесть утра в кабинете Чиаурели (двери которого выходили в залу) начинал петь Карузо: это дядя Миша проснулся, поставил свою любимую пластинку и уже начал что-то мастерить.
В его кабинете кроме письменного стола и стеллажа с книгами стоял рабочий стол с инструментами, тисками и токарным станком. И дядя Миша все время что-то мастерил: то мебель для загородного дома, то нарды. И меня к этой деятельности приобщил: под руководством дяди Миши я выточил мундштук из плексигласа, который потом подарил Буте.
Сын зеленщика Михаил Чиаурели в жизни добился многого. Он был скульптором, киноактером, режиссером, слесарем, плотником, хорошо играл на гитаре и очень хорошо, профессионально, пел: и романсы (которых он знал бесчисленное множество), и оперные арии (он занимался в консерватории вокалом).
Когда я говорю, что на мое творчество оказал громадное влияние Михаил Чиаурели, многие удивляются, что может быть общего между постановщиком фильма “Падение Берлина” и режиссером фильма “Я шагаю по Москве”... Но они никогда не видели первые фильмы Чиаурели “Хабарда” и “Последний маскарад” и главное — не слышали его рассказов. Рассказчиком дядя Миша был потрясающим, другого такого я не встречал. (Я уже писал, что одна из его историй — про директора — целиком вошла в фильм “Не горюй!”.)
Дядя Миша рассказывал обо всем с юмором. Даже об очень грустном.
Из рассказов Чиаурели. Когда умер старый Эдишер, Чиаурели был за границей. До Тифлиса добрался в день похорон. Заходит он в свой двор, посредине двора — стол, на столе — гроб, вокруг на некотором расстоянии стоят родные и друзья. На ступеньках веранды музыканты: зурна, барабан-доли и певец Рантик — из хинкальной на Плеханова. Зурна выводит печальную мелодию, и Рантик тоненьким фальцетом поет.
Около гроба сидит мать дяди Миши, вся в черном, голова опущена, лица не видно. Дядя Миша подошел к ней, обнял — и почувствовал, что она мелко-мелко дрожит. “Плачет, конечно”.
— Мама, я здесь. Я приехал.
Мать, не поднимая головы, погладила его руку, и тихо, чтобы другим не было слышно, сказала:
— Хорошо, что ты приехал, сынок. Умоляю, скажи Рантику, чтобы замолчал, а то я от смеха описаюсь.
На бумаге этот рассказ много теряет, потому что Чиаурели воспроизводил пение Рантика, — и мы понимали, что от смеха точно можно было описаться. Рантик пел, слегка подвывая, а какие-то слова вдруг громко выкрикивал и подпрыгивал... Нет, это надо было слышать и видеть.
Верико и дядя Миша официально расписались, когда Чиаурели исполнилось семьдесят пять (и то только потому, что дяде Мише было лень писать завещание). А когда дяде Мише стукнуло восемьдесят семь, у них случилась первая сцена ревности: Верико нашла у Чиаурели любовное письмо от одной кинозвезды немого кино... А до этого они жили мирно. Обязанности были четко распределены: дядя Миша зарабатывал и строил — он любил и умел строить. Он построил этот дом Верико, дом в дачном поселке Цхнети, большой дом в Дигоми (деревне, где он родился)... А Верико любила и умела тратить.
После войны дядя Миша купил американский “Паккард” — Профессор очень гордился, что ездит на такой машине. Потом Чиаурели уехал на съемки, а когда вернулся, Профессор встретил его на “Победе”: Верико продала “Паккард”, а на разницу купила шубу. В следующий раз после съемок Профессор встретил Чиаурели уже на “Москвиче” — Верико купила себе еще одну шубу. И на вопрос мужа “Зачем столько шуб?” ответила:
— У Сары Бернар было сто тридцать семь. А у меня только три, и одна лезет.
Когда дядя Миша умер, Верико продала второй этаж дома — для того, чтобы отремонтировать первый.