За несколько километров от Поповки были „куркульские выселки“. Мужей и отцов выслали на Север, а семьи выгнали из села, подальше. И они жили в землянках, в лесном овраге. По слухам там же скрывались также их родичи, бежавшие из ссылок и тюрем. Бубырь поехал туда напоминать о выплате налога. Ехал один, верхом. В лесу в него стреляли. Самодельная пуля пробила кожух, ранила лошадь. Но он не повернул обратно. В овражном поселке нашел, кого искал, достал смолы, замазал рану коню. Обратно повел его на поводу. И взял несколько молодых „куркулят“ заложниками, они должны были проводить его обратно.
– Под наганом их вел. И по дороге агитировал.
После этого случая секретарь партийной ячейки потребовал, чтобы с наступлением темноты и за пределами села Бубырь никогда не оставался один, чтобы его сопровождали не менее двух крепких хлопцев из колхозного актива. Бубырь посмеивался:
– Партийная дисциплина, як фронтовая. Нравится, не нравится – есть, товарищ командир.
Секретарем Поповской партячейки был пожилой харьковский рабочий-двадцатипятитысячник. Медлительный, казавшийся флегматичным, он редко участвовал в больших собраниях – не умел говорить по-украински. Целые дни проводил в колхозных усадьбах, в МТС, на ветеринарном участке. Его тревожило, что медленно ремонтируются плуги, бороны, сеялки. Нередко он и сам становился к верстаку или к наковальне; ковал даже новые лемеха – тонкая работа для мастера. Весело позванивая молотком, работал споро и оживлялся, казалось, молодел.
К Бубырю он относился, как строгий отец к малому сыну:
– Ты ж псих малохольный, а не председатель сельсовета. Голова сельрады! Тоже мне голова! Кровью харкает, а гоняет день и ночь, как заведенный. Не ест, не спит. Шурует за всех, и за комсомол, и за хлебозаготовителей, и за милицию, и за кооперацию. Ты ж сам весь хлеб не соберешь. А за месяц-другой свалишься, как загнанная кляча. Еще в прошлом году ему райком путевку достал. Через бюро обкома хлопотали. В Крым, в самый лучший туберкулезный санаторий. На три месяца. Там доктора высшей квалификации. Лекарства, приборы всякие. Получше чем за границей. Так он, псих чахоточный, не поехал. Ему, видите ли, надо в Поповке всех куркулей и подкулачников извести. Партячейка постановила ему лечиться ехать, а он – ноль внимания.
Бубырь ухмылялся.
– Не-ет, тут твоя дисциплина кончается, товарищ секретарь. На фронте командуй, а чтоб с фронта выгонять – я не дамся. В Крым я и сам хочу… Я там четыре года назад был. В Ливадии. В царском дворце жил. Без шуток, как раз там, где раньше цари квартировали, когда на дачу ездили. Ну и жизнь была! Постельки белые. Подушки, как у невесты. Простыньки чистенькие. Доктора, фельдшера, сестры кругом тебя ходят, как мамы родные. А харчи – точно царские. Бульоны-консомоны, курочки, яечки. Масло только сливочное – не сметанное. Пирожные всякие… А природа – райская. Воздух – чистый мед. Если глубоко дыхать, с непривычки захмелеешь, как с горилки. В тот Крым я хочу еще поехать, погреться. Может, и вправду каверна моя усохнет. Но только сначала хлеб сдадим. Выполним заготовку. Как снег сойдет, в ямы видно будет. Они ж на полях закапывали. Это точно. Так и в прошлом годе было. На дальних полях, чтоб и сосед не видел, где копали. Но как снег потает, пахать будем и найдем. Потом посевную запустим. Тогда я в Крым и подамся.
– Да ты ж раньше загнешься. У тебя уже прошлой весной кровь с горла, как из кранта, шла.
– Ну, если загнусь, то поховаете. А ты на могиле хорошую речугу скажешь: „Погиб дорогой товарищ на боевом посту. Найкращий ему памятник – сто процентов хлебосдачи!“
И засмеялся коротким, злым хохотком, похожим на кашель.
В селе Бубыря многие боялись. Иные жалели. Некоторые ненавидели. От жалости он сердито отмахивался. Ненавистью гордился. И охотно повторял пословицу, которую сочинили остроязыкие поповские бабы: „Де побурят бубыри, там не станет и гузырив“.