В самолет я был доставлен ранее начала посадки. Встретили меня те же московские молодцы, во главе с «корреспондентом». «Ба, знакомые все лица!» — воскликнул я, увидя их. В четырехместном отсеке сидели в том же расположении, что и при полете в Хабаровск. Зачем нужна была эта прогулка из Москвы в Хабаровск и обратно, я думаю, никто ответить не сможет. Летим тихо. Балагуры, как по команде, умолкли. У меня тоже нет желания шутить. Один только раз, при встрече, не смог удержаться, когда увидел «корреспондента». Он был в великолепном гражданском костюме, чисто выбрит и прическу сменил.
— Куда же Вы девали такой прекрасный северный костюм? — спросил я его.
Он удивленно взглянул на меня и не менее удивленно молвил:
— Какой костюм? Вы что-то путаете...
— Ничего я не путаю, гражданин «корреспондент». Я просто сожалею, что такой замечательный работник пера не доехал к месту назначения, ввиду чего Камчатка и Магадан не будут должным образом представлены в центральной печати.
В ответ он снова удивленно пожал плечами и сказал:
— Не понимаю.
Для чего-то ему надо было не сознаваться. Видимо, проходили одновременно тренировку в изменении личности. У остальных «молодцов» личности тоже были изменены, но менее радикально, чем у «корреспондента».
Девятичасовой полет ничем особенным не был отмечен. Ровно гудели моторы. Я большую часть полета спал. О будущем думать не хотелось. Прошлое не шло на ум. Но вот и Внуково. Меня выводят после того, как сошли все пассажиры. Осматриваюсь. Насколько глаз охватывает ни единой живой души. Четыре «Волги» поставлены так, чтобы даже издали не было видно, что происходит между трапом и автомашинами. Меня быстренько «упаковывают» в одну из «Волг». Впереди двое — водитель и «корреспондент». На заднем сидении — трое: в середине я, по бокам двое «молодцов», готовых в любой момент навалиться на среднего — скрутить его или пристрелить. Я рассчитывал, что при высадке из самолета увижу какое-либо знакомое лицо и крикну, чтобы передали семье о моем аресте. Решил, что крикну даже когда знакомых лиц не будет. В этом случае сообщу свой адрес. Но, видимо, кто-то когда-то пытался подать о себе весть таким образом и «слуги народа» позаботились о том, чтобы обезопасить свой народ от вредных для его слуха звуков. При пересадке из самолета в авто крикнуть оказалось невозможно. Из машины нечего и думать. И я поехал уже без надежды на передачу семье сведений о себе.
Мчимся по шоссе, затем по Москве — без каких бы то ни было задержек. Как будто светофоров в Москве вообще нет. Слежу за дорогой. Жадно смотрю вперед, взглядываю в обе стороны. Все время одна, повторяющаяся мысль: «Смотри, Петр Григорьевич, запечатлевай. Ведь это наверно последнее твое путешествие по Москве». Вот и площадь Дзержинского. Знаменитое серое здание страшной Лубянки. Заезжаем к нему в тыл и упираемся в плотные высокие и широкие железные ворота. Короткий, видимо условный сигнал и ворота открываются. Въезжаем. Следуем через несколько небольших внутренних дворов и наконец: «Выходите!» По лестницам, переходами и лифтом попадаем, наконец, в главное здание. Вводят в одну из следственных комнат. Оборудование: небольшой письменный стол у окна и табуретка посреди комнаты. Стул для следователя очевидно убран.
— Садитесь! — указывает мне на табуретку один из сопровождающих. Осматриваюсь. Быстро беру табуретку, переставляю ее к одной из стенок и сажусь, опираясь спиной на стену.
— Нельзя! Табуретку переставлять нельзя, — вскрикивает сопровождающий. Но я уже уселся и продолжаю сидеть, не обращая внимания на этот окрик.
— Гражданин! Табуретку передвигать нельзя! — повторяет он.
— Вы к кому обращаетесь?
— К Вам... гражданин... генерал.
— А я и не передвигаю. Поставил, как мне удобнее, и сижу.
Он пытался еще что-то говорить, но в это время отворилась дверь, вошел старшина и доложил, что он прибыл для охраны задержанного. Мои прежние сопровождающие ушли. Я остался сидеть на том месте, где сел. Старшина никаких требований ко мне не предъявлял. Почти неподвижно он простоял у двери около 6 часов. Я за это время неоднократно поднимался, прохаживался, снова садился, передвигал табуретку на новое место. Никаких замечаний. Часа в 4 принесли обед, довольно приличный, и я с аппетитом пообедал.
Уже основательно стемнело. Было не меньше 7 часов вечера (самолет прибыл во Внуково в 9 утра), когда меня снова повели куда-то, но теперь уже по широкому, устланному ковром коридору. Идти пришлось недалеко. Вошли в огромный кабинет. В кабинете двое в гражданском — одного узнаю по портретам: Семичастный, председатель КГБ при совете министров СССР — и двое в военном. Второй гражданский — он стоит за большим письменным столом, у кресла — представляет присутствующих. Здесь, кроме Семичастно-го, его первый заместитель генерал-лейтенант Захаров, следователь подполковник Кантов и сам представляющий — начальник следственного отдела генерал-майор Банников. Взглянув на него, я подумал — почему не Баринов? Так больше бы подошло. Весь его вид — упитанная фигура, барственно сидящая темная голова, барственно презрительный взгляд — все говорит за Баринова. Хотя почему же? Есть банщики, которые только на работе являются таковыми. А в свободное время они и по получаемому доходу и по поведению — настоящие баре. Почему бы и этому банщику не быть таковым.
Меж тем, мы все, повинуясь широкому барственному движению руки Банникова, уселись: за длинным кабинетным столом, по стороне обращенной к окнам: в начале стола Захаров, в конце — Кантов. На противоположной стороне, примерно посредине стола, я. Банников уселся в свое кресло за письменным столом. Семичастный — у одного из окон, выходящих на площадь Дзержинского.
— Ну, что же это Вы натворили? — спросил Семичастный, обращаясь ко мне.
— Нe понимаю Ваш вопрос!
— Ну что ж тут понимать. Вы, вероятно, думаете, что мы ничего не знаем. Покажите, пожалуйста, Георгий Петрович, — обратился он к Кантову. Тот пододвинул мне несколько листовок, по внешнему виду, подобранные на улицах или сорванные со стен.
— Вы что же, может, собираетесь отрицать свое участие в этом творчестве? — снова обращается Семичастный ко мне.
— Нет! Я собираюсь отрицать право КГБ участвовать в рассмотрении этого вопроса.
— Как так?! — удивленно восклицает он.
— А очень просто. У меня конфликт с моей партией. Я отстаиваю свое законное право члена партии. И поскольку мне пытаются помешать в этом незаконными, непартийными методами, я усиливаю эту борьбу и может где-то перешагнул рамки дозволенного уставом партии. За это партия может меня наказать. По партийному наказать вплоть до высшей меры — исключения из партии. Но при чем тут полиция. Это дело чисто партийное.
Наступило неловкое молчание, которое нарушил Захаров.
— Вам, Петр Григорьевич, непростительно так говорить. Вы сами себя заявляете ленинцем, а Ленин говорил, что ВЧК — это, прежде всего, орган партии.
— Это к вам не подходит. Во-первых, вы не ВЧК, а КГБ при Совете Министров СССР. Во-вторых, Ленин говорил не только то, что Вы сказали, а еще и утверждал, что если ВЧК оставить в том же виде и с теми же правами, то оно выродится в обычную контрразведку. Кстати, мы это и наблюдали в сталинские времена.
— Ну, это Вы далеко заходите, — опомнился, наконец, Семичастный. — Это все теория, а Вы не теоретический спор ведете, а создали подпольную организацию, поставившую себе целью — свержение советского правительства. А борьба с этим — задача органов государственной безопасности, а не партийных комиссий.
— Это передергивание. Я не создавал организации, ставящей своей целью — насильственное ниспровержение существующего строя. Я создал организацию для распространения неизвращенного ленинизма, для разоблачения его фальсификаторов.
— Если бы речь шла только о пропаганде ленинизма, зачем бы Вам забираться в подполье? Проповедуйте его в системе партполитучебы и на собраниях.
— Но Вы же лучше меня знаете, что это невозможно. И то, что Ленинизм надо проповедывать из подполья, лучше всего свидетельствует о том, что нынешнее партийное руководство сошло с ленинских позиций и тем утратило право на руководство партией и дало право коммунистам-ленинцам бороться против этого руководства...
— Петр Григорьевич! — прервал меня и тем отодвинул в сторону и Семичастного, генерал-лейтенант Банников. — Что бы и как Вы ни говорили, фактически дело обстоит так, что Вы занялись антисоветской деятельностью. Вы создали подпольную организацию, которая, опираясь на подтасованные ленинские положения, хочет добиться устранения нынешнего советского строя. Какими она методами хочет этого добиться, — несущественно. Сегодня не насильственными, а с изменением обстановки может придти и насилие. Поэтому нам сейчас не следует глубоко залезать в теоретические дебри. Давайте зафиксируем то, что бесспорно. Вы — заслуженный человек, обидевшись на партию, зашли не туда, куда надо.
Я не говорю, что у Вас не было оснований обидеться. С Вами, безусловно, обошлись несправедливо. Но что же хорошего будет от того, что Вы станете продолжать лелеять свою обиду. Мы дадим полный ход Вашему делу, и не найдется в Советском Союзе судьи, который не осудил бы Вас. А у Вас семья. Сыновья, у которых жизнь впереди, а Ваша судьба не может не сказаться на их судьбе. И Вы с женой — люди немолодые. Ну, что хорошего, что Вы пойдете в лагерь, потеряете звание генерала и все привилегии! Я думаю, прежде всего, в Ваших интересах не дать делу хода, найти разумный способ закончить его, не дав начаться. Сейчас Вы у нас — задержанный. Еще двое суток Вы будете в этом положении. А задержанного мы можем освободить совсем просто, даже на вопрос, подвергался ли аресту, бывший задержанный имеет право отвечать «Нет!». В последующие семь суток, когда Вы станете подозреваемым, будет уже труднее. Поэтому я предлагаю Вам подумать сейчас, немедленно. Это в Ваших интересах.
— Я не знаю, что Вы мне предлагаете. Но уверен, что ничего хорошего Вы предложить не можете. Вы говорили, что меня обидели. Обиду я партии простил бы. И из-за личной обиды бороться с партией не стал бы. Но меня хотели раздавить и принудить служить неправому делу. Думаю, что и сейчас меня только поманить хотят сроком задержания, а пройти мне придется и «подозреваемого», и «обвиняемого», и «подсудимого», и «осужденного», да еще на закуску какое-нибудь унизительное «раскаяние» и «помилование».
— Ну, зачем же подозревать людей обязательно в низости.
— А я не подозреваю, а вижу. Ведь Вы вот говорите прекраснодушные слова, а творите беззаконие. Я то ведь знаю свои права. Генерала ни арестовать, ни задержать Вы не имеете права без разрешения Совета Министров СССР, а Вы меня задержали и хотите, напугав перспективой, совершить какую-то сделку со мной. Честного дела с обмана не начинают.
— Георгий Петрович, покажите, — снова вмешался Семичастный.
Кантов поднялся, подошел и положил передо мной развернутую папку. Я прочел: «Постановление Совета Министров СССР».
«Разрешить Комитету Государственной Безопасности при Совете Министров СССР произвести арест генерал-майора Григоренко Петра Григорьевича, 1907 г. рождения, уроженца с. Борисовка Приморского района Запорожской области УССР».
— Вот видите, гражданин Банников, — арестовать Вам поручено, а не задержать на три дня. Так что давайте каждый своим делом заниматься. Мое дело — доказать свою невиновность. Я думаю, что если каждый из нас будет выполнять свое дело честно, то мне это удастся. А если нет, то, что ж, пройду весь путь от задержанного до осужденного и заключенного. И это будет наиболее убедительным доказательством измены руководства заветам Ленина.
Пока я это говорил, Семичастный сделал знак Кантову. Тот поднялся, подошел к выходной двери, приоткрыл ее и выглянул в коридор. Постоял немного и пропустил в дверь старшину.
— У Вас есть какие-то ходатайства? — спросил у меня Семичастный.
— Да, я прошу сообщить жене, чтобы она прислала мне гражданский костюм. Щеголять по тюрьме в генеральской форме я не хочу.
— Ну это мы можем найти гражданское и у нас.
— Тюремную форму я тоже не одену. Я еще не осужденный:
— Ну хорошо! Ваша просьба будет рассмотрена. — И у меня мелькнула искорка радостной надежды: «Жена узнает, что я здесь».
— Еще просьбы есть? — снова спросил Семичастный.
— Нет! — ответил я.
— В камеру! — тихо сказал Семичастный, глядя на Банникова. Тот кивнул и сказал старшине: «Уводите!»
Блеснула мысль: неужели действительно была альтернатива? Неужели при ином поведении мне бы в камере не ночевать? Нет! Не может быть! — отбрасывал разум этот вопрос. — Скорее всего это игра. Хотят надломить волю, толкнуть разум на поиски соглашения со следствием. Но этого они не дождутся. Все что угодно. До смертной казни включительно, но не унижение лживым раскаянием.
Через десяток минут я был в камере ( № 76). Лубянская внутренняя тюрьма в то время еще действовала. Вспомнил жену, нанесенную ей обиду. Горько стало. После, когда она, переступив через эту обиду, встала у стен тюрьмы, защищая меня и других узников совести, мне стало еще горше и... стыдно.