Институт в ту пору был вечерним, и каждый раз после окончания занятий получалось, что Шуре со мной «по дороге», в какую бы сторону я ни шла. О чем только ни говорили мы этими осенними вечерами, бредя по блестящему мокрому асфальту, по отражениям бесчисленных московских огней... Это были разговоры о литературе, о жизни, о нас... Об одном, кажется, мы не говорили — о том, что ему предстоит идти в армию. В эти же дни неожиданно вернулся Шурин отец: ему повезло — недавно сняли наркома НКВД Ежова, и новый, Берия, «мягко стелил» для начала — многих, кто был взят во второй половине 38-го, осенью 39-го выпустили... Пролетели — сентябрь, октябрь... В конце ноября или начале декабря — точно не помню — Шуру, наконец, призвали: как известно, в 1939 году была объявлена Всеобщая воинская повинность, и мальчики, наши ровесники, знали, заканчивая школу, что их осенью призовут. И все же многие стремились поступить в вузы, чтобы после армии в них вернуться. Вернулись немногие, и не после армии, а после войны...
Вскоре начали приходить письма с Дальнего Востока. Почему-то москвичей того призыва отправляли именно на Дальний Восток. Вот и Илья Лапшин, о котором вспоминал Вячеслав Кондратьев и с которым я тоже была немного знакома по семинару Сельвинского (Илья был длинный, рыжий, очкастый и невероятно интеллигентный парень. Он заикался и немного грассировал — он писал о Германии, о том, что в городе классической немецкой интеллигенции торжествуют фашистские митинги и жгут книги. Стихи были короткими, энергичными, слово «Нюрнберг» он произносил как-то очень протяжно и одновременно раскатисто, но наизусть я его стихов, к сожалению, не запомнила), тоже попал на Дальний Восток, и сам Кондратьев — тоже. И служили, может быть, в соседних частях с Шуриной частью, но, видимо, так и не случилось познакомиться.
Письма Шура писал длинные, но мне они казались короткими, такими они были интересными. Они являли духовный портрет молодого человека, счастливого самой возможностью жить и радоваться своей трудной армейской жизни. Помню, он называл в письмах жизнь — Игрой. Под этим словом, под этим понятием подразумевался высокий благородный риск, как у героев любимого им Джека Лондона.
К сожалению, в разнообразных обстоятельствах моей жизни у меня не сохранилось почти никакого архива. Не сохранились и письма Шуры Петряева.
Он служил на Дальнем Востоке до июля 1941 года. Там он окончил школу младших командиров, а потом стал лейтенантом-артиллеристом. Не помню дословно открытки, присланной им в июле или августе из эшелона по дороге на фронт, с обратным адресом «Действующая армия», еще даже без номера полевой почты. Но содержание ее помню очень хорошо: открытка была шутливая, со множеством восклицательных знаков, однако за удалым «Трах-бах-ба-ба-бах!!! Наконец-то едем на фронт!!!» читалось многое — готовность к бою и даже нетерпеливая жажда — поскорее бы! В ней была и мальчишеская бравада, и — так мне сейчас кажется — даже тайная горечь предчувствия возможной гибели.
Александр Петряев погиб под Малоярославцем в самое трудное, самое опасное время.
В письмах его к родным, опубликованным в № 9 журнала «Смена» за май 1966 года, нет уже и следа этой полудетской бравады. Там же опубликовано и его стихотворение, написанное еще в 9-м классе. Видимо, это одно из тех стихотворений, с которыми он поступал в Литинститут. При жизни у него не было публикаций, поэтому я привожу здесь и письма Шуры домой, и это стихотворение. Они расскажут о нем полнее и достовернее, чем мои воспоминания:
«Милый, дорогой и родной папа!
...Хочешь знать подробнее, что мы делаем? В «Известиях» от. 4 сентября есть статья «Облик бойца». Это про Верпетова, моего однокашника, он в соседнем с нами полку. Комиссар Выгон учился вместе со мной и Верпетовым в полковой школе. Кучнев ушел от нас — он получил повышение. Жалко было с ним расставаться — ведь вместе попадали в переплеты, вместе дрались, вместе радовались, только отдыхал он, пожалуй, меньше всех. Таких людей не забывают долго.
Я сейчас младший лейтенант. Поставили меня на другую должность — взвод боепитания трех батарей. Не по душе мне это, вожусь с лаборатористами и артмастерами, и хотя бываю на огневых, но больше не командую громом и огнем и не так остро ощущаю свое участие в бою, хоть гранаты звучат и над моей головой, а я не могу послать им в ответ шквал беглого огня и смешать с землей их блиндажи и щели. Артиллерия — это наука, а немцы занимаются шарлатанством, бьют впустую по лесу и после из репродукторов орут на ломаном языке о колоссальных успехах артогня, пока наши гаубичники не отправят в небо и диктора, и репродуктор...»
* * *
«Милый и дорогой папа!
Я опять принял огневой взвод. Новые дальнобойные орудия — очень хорошие пушки. Так что я опять в своей стихии, могу тренироваться в произношении смычно-взрыв-ных (спроси у мамы — так ли) звуков: «Пе-р-рвое, вторрое» — и орать на ездовых, обзывая их традиционной «собакой на заборе». Нет, у меня ездовые замечательные, и обзывать их не приходится... Живем пока хорошо. Осень полная, но деревья пока зеленые, только березы желтеют и облетают. Недавно приезжал передвижной балаган Центрального Дома Красной Армии. Были марионетки. Петрушка, кукольный Гитлер, номера с пением и др. Петрушка все время бил Гитлера по голове деревянной палкой, и тот в конце концов лопнул. Было, честное слово, интересно.
...Руфь заходит к вам? Я что-то долго не получал от нее писем. Она, кажется, сейчас не работает, и ей не очень весело, узнай, пожалуйста, у нее подробнее или скажи, чтобы сама написала, я ей завтра же напишу. Передай ей привет от меня и пожелание держать нос выше, все будет хорошо.
Наш полк представлен к награждению орденом Ленина за отличные боевые действия. Действуем, как можем, на погоду не жалуемся, как немцы.
Тютчева и В. Рождественского читаю с упоением. Без стихов соскучился невозможно и благодарю вас с Руфью за эти стихи несчетно и безмерно.
Маме передай, чтобы не беспокоилась за меня и бдительно несла дежурство по дому, браво рапортуя управдому о происшествиях. Крепко-крепко целую тебя и маму, желаю всего хорошего, не волнуйтесь, пишите.
Твой сын Шура».
Здесь же, в журнале «Смена», напечатана крохотная (для удостоверений) фотография Шуры в военной форме и буденовке и приводятся его стихи:
РОДИНЕ
Россия-мать, как птица,
тужит
О детях, но ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба!
А. Блок
Неся суровую улыбку
В лесную глушь и ширь полей,
Качала Русь тихонько зыбку
Своих удалых сыновей.
Их нежил материнской лаской
Шальной разлет степных ветров,
И теплый запах пашни вязкой,
И серый дым ночных костров.
Стелилась родина лугами,
Тоской березовых ветвей
И пела вьюгами-снегами
Над колыбелью сыновей.
В лесных туманах плыло время.
Сыны, как соколы, росли,
Их нянчил ветер, лес и стремя,
Им песню пели ковыли.
Тая грозу, в небесной сини
Над Русью плыли облака,
И в терпком запахе полыни
Цвела бурливая тоска.
И кости вражеские тлели
На рубежах родной земли.
Лишь пели буйные метели
О тех врагах, что полегли.
Стелились травы на поляне,
Клонились мятлики в цвету...
Копыта цокают в тумане,
И мчатся кони в темноту.
И ищет русская дружина
В бескрайнем поле бранных встреч,
Но, знать, не в добрую годину
Из ножен вырван светлый меч.
О мать великого народа,
Страна прекрасная моя!
Бывало знала ты невзгоды,
Кружились пасмурные годы
Тяжелым летом воронья.
И слезы горькие сочились,
Была тревожной скорбь твоя.
...Со смертью в поле обручились
В пиру кровавом сыновья.
Где копья землю распороли,
Где ковыли, как сон, густы,
Разметанные в чистом поле,
Лежат багряные щиты.
И рядом с красными щитами
Уснули светлые сыны,
Навеют вороны крылами
Им о Руси далекой сны.
Повеет буйными ветрами
На них печаль родной земли,
Над их хмельными головами
Шумят седые ковыли.
Пылает день глухой зарницей,
Пылает степь со всех концов..
А Русь горюет светлой птицей
Над памятью своих птенцов.
1938, 9-й класс.
В небольшой журнальной вырезке, предваряющей эту публикацию, рассказано, что в вещмешке младшего лейтенанта Петряева был томик Тютчева, лирика Вс. Рождественского, «Слово о полку Игореве». Шура жил поэзией. Этим ранним стихотворением он, как и многие талантливые поэты, как бы предвосхитил свою судьбу. И хотя оно еще не свободно, это стихотворение, от влияний любимых поэтов, но зато — какая настоящая культура, чувство поэтического слова, какая громадная сыновняя любовь к родной истории! И заметьте — это 38-й, это 9-й класс, это — аресты наших родителей — моей мамы и его отца... Как велики были гражданские чувства, воспитанные в семье Петряевых, что в эти дни и месяцы Шура пишет такое глубокое стихотворение... Он погиб под Малоярославцем тогда же, когда были написаны его письма — в октябре 1941 года.