4. Пора ехать в Москву, а смерть не хочется. Здесь жизнь как-то чище и благороднее. Действительного деяния, на которое мы бы были призваны, нет; выдыхаться в вечном плаче, в сосредоточенной скорби не есть дело. Что же мне делать в Москве? Быть тут -- зачем? Два, три близких человека и толпа -- глупая, гадкая. Когда я смотрю на бедных крестьян, у меня сердце обливается кровью, я стыжусь своих прав, стыжусь, что и я долею способствую заедать их жизнь, и этот стыд поднимает душу и не бесплоден: тут на бедной, жалкой скале я могу что-нибудь сделать. А та толпа вселяет презрение, она не голодна -- она сыта и рада, что сыта. О, если б где-нибудь в теплом краю год, два пожить, пожить деятельно мыслию и сердцем, но без толпы. Мне даже люди выше обыкновенных в Москве начинают быть противны: этот суетный, 40-летний парень Хомяков, просмеявшийся целую жизнь и ловивший нелепый призрак руссо-византийской церкви, делающейся всемирной, повторяющий одно и то же, погубивший в себе гигантскую способность, и Аксаков, безумный о Москве, ожидающий не нынче-завтра воскресение старинной Руси, перенесение столиц и чорт знает что. Даже И. В. Киреевский странен при всем благородстве. Белинский прав. Нет мира и совета с людьми до того розными. A propos, в "Allgemeine Zeitung" выписка из статьи Белинского о "Парижских тайнах", и именно они напали на то, что меня остановило: у нас нельзя таким образом хвалить сытость (тем более, что и она очень апокрифна) и ругать революцию 30 года -- опять impasse {тупик (франц.).-- Ред.}, опять бросит он на себя подозрение в сервильности.