19.5.78.
Дошло известие о смерти Виталия Семина “за рабочим столом” (некролог в “Лит. газете”). Трудно было поверить (глаза не поверили), да некуда деться. Заплакал, ходил по комнате, ругался, побежал давать телеграмму. Все непрочно, тонок лед под ногами; ты жив — значит, прав, вот и вся мудрость; написали вслед, какой он был хороший писатель. А ведь его война (и фашизм) дотянулись и забрали. И Лукины руку приложили.
В Костроме большой переполох: белят, красят, метут, подмазывают, разрушают и ставят заборы, латают асфальт. Видел высокий новый забор вокруг старого сарая с поленницами. Поглядел сбоку, а там, за забором, скамеечка и сидит старушка.
В понедельник приедет Косыгин вручать орден Костроме, оттого столько усердия. И деньги ведь сразу нашлись для всех этих побелок и латок. Шел сегодня по нашей улице, маляр красит забор у ветхого дома, и рядом стоит бабка и говорит, что в доме перекрытия ветхие, а маляр отвечает: вот проедут, увидят, что вокруг чисто, и больше ничего не будет, не жди.
Купил книжку стихов Кшиштофа Бачинского (перевод с польского). Родился в 1921, погиб в Варшавском восстании в 1944. Женился в сорок втором; его жена погибла в те же дни, похоронены в одной могиле. Трагические судьбы этого рода сильно действуют на меня. Тем более, что это судьба талантливого поэта. Я чувствую в такой судьбе что-то истинное; мы лишены этого истинного; торжествует умственность, отказ совместить творчество с жизнью, то есть трусость, слабость, безумные успехи в самооправдании.
Написал об Овечкине для Воронежа[1]. Когда-то Мартынов[2] произвел на меня большое впечатление. В том, что точнее всего назвать “грезами” (это не мечты; мечты еще могут сбыться, грезы — никогда), я представлял себя таким Мартыновым после окончания университета: такая была жажда практического дела и перемен, достигаемых с твоей помощью.