5.11.77.
Сообщили, что вчера Каррильо уехал из Москвы. Наши не дали ему выступить на торжествах. Все это в нашем государственном стиле. Они думают, что это признак силы, могущества: что хотим, то и делаем; как поступим, то и правильно. На самом же деле запреты такого рода — признак слабости, неуверенности в себе.
Наш знакомый, вернувшись с очередной учебной сессии в Высшей партийной школе, рассказал, что слушателям партшколы теперь уже не продают в киоске (в вестибюле ЦК партии) журналов “Америка” и “Англия”. Чтобы все-таки купить их, он просил об этом преподавателя.
“Неделя” перепечатала из “Комсомольца Кубани” очерк о кубанской крестьянке, посмертно награжденной орденом Отечественной войны первой степени <...> Один из ее сыновей был замучен и повешен в годы Гражданской войны, другой погиб под Халхин-Голом, шестеро не вернулись с фронта Великой Отечественной, и вот Николай умер последним. Когда автор очерка впервые увидел Е. Ф. Степанову, она жила в старом своем доме — мазанке с камышовой крышей, там же, где жила до войны и где росли ее мальчики. Муж ее был одним из энтузиастов новой власти, и дети шли по его стопам, были комсомольцами, активистами, один успел стать учителем, другой — инструктором райкома, третий служил в армии. Т. е. это была семья, верой и правдой служившая новой власти. Вот я и думаю: что означает эта посмертная награда орденом (лет через десять после смерти), что означает дом-музей Степановых в Тимашевске, улица их имени, заложенный в честь Матери памятник? Какое же горе носила в себе эта старая женщина и есть ли слова в нашей речи, способные его выразить? И какое право имело государство взять на войну семерых сыновей из одного дома? И какой же безмерной кровью оплачено все то, что является сегодня нашей российской жизнью.
А писатели обдумывают роль и характер товарища Сталина — те же Стаднюк, Проскурин, наш Корнилов всё опасаются, что обидели, недооценили, возвели напраслину. И такое неустанное и давнее идет благодарение — всем начальственным лицам, что рядом с этой безостановочной хвалой, с этим океаном лести, — доброе слово народу, о народе, о той же несчастной матери едва слышно. И как оно опаздывает, такое слово. Трагедия семьи Степановых — трагедия народная; вот так плата, вот так взнос в победу и торжество. Была война для того же Сталина, война для какого-нибудь маршала и генерала, война для Алексея Толстого или Константина Симонова — и война для жителей Хатыни, для Януша Корчака, война для Е. Ф. Степановой, и еще многие другие войны, — какие же они могли быть чудовищно разными...
Вчера Тамара была на торжественном праздничном собрании во Дворце текстильщиков. Говорили, что там будут продавать хорошие книги, на самом же деле ничего для нас она не нашла <...> Жены начальства (т. е. секретарей) явились в панбархатных платьях, в таком же платье была и ткачиха Плетнева, уже многие годы сидящая только в президиумах. Старый (80-летний) большевик Хрящев пытался читать свою речь с помощью лупы, но ничего у него не получалось. Тогда Баландин, обратившись к нему на “ты”, сказал, чтобы тот говорил без бумаги, но старик сбился и так с горем пополам и закончил свое выступление.
Секретарь горкома комсомола и гость из Болгарии, из города Самокова, начали свои выступления с обращения к Баландину (“Дорогой Юрий Николаевич!”) и лишь потом обращались к залу, в котором сидели тысяча двести человек. Это что-то новое в здешних торжественных процедурах, или я просто отстал. Когда в самом начале президиум вышел на сцену, то он долго стоял и аплодировал, и было такое ощущение, что президиум ждет, что зал в ответ тоже поднимется. Но зал оказался недостаточно воспитанным, обученным, и никто не поднялся.
Председательствовал на собрании второй секретарь Суслов, и все аплодисменты на протяжении собрания начинались с него. И аплодисментов было много, их вообще сейчас много, словно шум именно этого рода особенно поднимает самочувствие народных масс. Припоминаю рассказ кого-то из обкомовцев, как в начале своей здешней карьеры, явившись из недр цековского аппарата, Баландин выразил неудовольствие тем, что, когда ему предоставляют слово, в зале нет аплодисментов. И тогда было решено, что инициативу должны проявлять члены бюро (они всегда сидят в президиуме). С тех пор и пошло. Разумеется, Баландин хлопотал о престиже первого секретаря. Но в этом случае аплодисменты должны вовсе не сообразовываться с возникающей на трибуне личностью, выходит, что личности вовсе может не быть, лишь бы было некое физическое тело на этом месте.