24 сентября 49.
Я пришла за Сашей в школу.
— Можно, к нам в гости пойдет Света Копейкина? Я ее пригласила, — говорит Саша.
Света Копейкина стояла тут же и обратного хода у меня не было. Мы пошли домой. За всеми девочками приходили мамы, а за Светой никто не пришел. И тогда она сказала:
— Слава богу, скоро я перестану мучиться. Моя мама через три дня пойдет в отпуск и станет приходить за мной. Она меня будет ждать вот на этом углу.
Саша была очень довольна:
— Ты любишь, когда тебе читают? Хочешь, я дома тебе почитаю? Ты любишь про приключения? Приключения — это когда про страшное, про плохое, а потом хорошее, веселое. А потом пойдем во двор и будем играть в мяч.
Света (маленькая, беззубая, круглолицая, беловолосая, с бантом на самой макушке) на всё была согласна. Но, придя к нам, она категорически отказалась завтракать.
Саша уговаривала ее так:
— Разве можно не кушать? Ты ведь будешь тогда получать двойки. Моя сестра Галя решила не есть по утрам и сразу же стала получать тройки. Будешь хорошо есть — будешь хорошо учиться.
Но Света не сдавалась. Тогда Саша пустила в ход совсем уж неожиданное оружие:
— А ты хочешь выйти замуж, когда станешь большая? Чтоб муж у тебя был хороший, не какой-нибудь урод, а красивый? Тогда кушай. А не станешь есть, жених у тебя будет рябой, мне это бабушка Валя так говорила.
И тогда Света Копейкина призналась:
— Я боюсь твоего папу.
Саша стала уверять ее, что Шура совсем не страшный.
— Ты очков испугалась, да, очков? Так ведь это потому, что он плохо видит, что ж тут страшного?
И принялась кормить Свету с ложечки. Та покорно открывала рот и глотала, насколько я могла судить, не жуя.
Потом они пошли во двор и долго гуляли там. На прощанье Саша показала Свете нашу вторую комнату:
— Здесь, — сказала она, указывая на Шурину кровать, — спит Михаил Иванович, здесь — Настасья Петровна, а тут — маленький Мишутка.
* * *
Саша поглощена тем, что они с классом едут на экскурсию («искурсию») в Останкино.
— Ты будешь писать мне туда? — спросила она и была разочарована, узнав, что с экскурсии возвращаются в тот же день.
Из Изиного письма[1]
…Фридочка, ты просишь меня припомнить какие-нибудь фронтовые эпизоды, материал для твоей будущей повести. Поначалу я тебе расскажу про Илью Мнухина и про то, как отец летал на фронт.
Пусть и Галка и Сашка почитают. Галка — та ведь даже могла запомнить Мнухина. Сашка была еще мала, а ты где-то в командировке.
Так вот, летом 1944 года, во время наступления 3-го Белорусского фронта на Минск, я познакомился с командиром транспортной эскадрильи, капитаном Ильей Мнухиным. Эскадрилья помогала нам перебазироваться на очередной аэродром по пути на запад, вслед за стремительно наступавшей пехотой. На этого Мнухина нельзя было не обратить внимания. Он был громаден весь. Всё было пропорционально его росту — голова, нос, губы, руки с пальцами, каждый из которых был соответственно велик. Ноги бог весть какого размера, но наверняка больше максимального интендантского 45–46-го. Он ничего не мог использовать из обмундирования, полученного непосредственно на вещевом складе — все для него перешивалось, шилось, увеличивалось. И голос соответствующий — бас.
Он еще до войны был в гражданском воздушном флоте пилотом I класса. Летал замечательно, в любую погоду, что по тем временам было очень непросто. (Это теперь автоматы и приборы слепого самолетовождения и слепой посадки.) Внешне его можно представить себе так: здорово похож на известного артиста Иону Бий-Бродского, игравшего смешного Шлёму в кинофильме «Искатели счастья». (Помнишь, он говорит старой еврейке: «Тетя Двойра, мне нравится ваша Роза»?)
Между прочим, это сходство многие подмечали и на всем фронте называли Илью ласково «Шлёмой». А он был не дурак выпить; мне льстило знакомство с ним, и я его пригласил к себе на новом аэродроме в гости. Мы встречались с ним еще несколько раз, при каждом перебазировании на запад, когда он привозил к нам для инспекции генерала Хрюкина, командующего воздушной армией (он уже сейчас умер), который любил с ним летать.
Весной 1945 года мы стояли на аэродроме около одного из немецких городов. Рядом был штаб воздушной армии, и Ильюшкина эскадрилья базировалась с нами на одном аэродроме. Мы стали видеться еще чаще.
Однажды ко мне заходит Илья и говорят: «Готовь приветы, я лечу на пару дней в Москву». Я написал письма маме с папой и тебе.
Мнухин улетел в Москву в середине марта месяца, когда мы вели тяжелые бои за взятие Кенигсберга, нынешнего Калининграда. У немцев было много истребительной авиации и очень много зенитной артиллерии, стянутой со всей Восточной Пруссии, и мы несли тяжелые потери.
В один из мартовских дней, когда позади были уже два боевых вылета, меня снова вызвали в штабную землянку. Я решил, что будут давать задание на третий полет. Третий вылет за один день для фронтового бомбардировщика — это много, и я не особенно-то был доволен такой перспективой. Дело шло к вечеру, день был ясный, и я не сомневался, что к тому времени, когда мы выйдем на цель, солнце будет на западе и будет бить в глаза, слепить, и цель найти в таких условиях очень трудно, трудно прицеливаться. Возможно, что придется зайти с тыла, с запада, а, значит, дольше быть под обстрелом.
Но я ошибся. В землянке командир полка Палий объяснил мне, чтоб я шел домой, меня там ждут и что летать сегодня мне больше, вероятно, не придется.
Я шел и думал: кто меня ждет? Вообще-то могли ждать и приятели из соседнего истребительного полка, и знакомые из базировавшегося в городке эвакогоспиталя. Но я чувствовал, что ждет меня кто-то другой, какой-то необычный гость.
Я быстро вбежал на свой второй этаж, вошел в комнату… На диване сидел, откинувшись на спинку, руки немного назад, папка.
Его я не ожидал, не мог ожидать ни при каких условиях, это было исключено, это было невероятно.
Мы обнялись. Руки у отца дрожали, он был очень взволнован. Смотрел на меня с гордостью. Очевидно, ему понравился мой боевой вид — шлемофон у пояса, комбинезон, огромный немецкий парабеллум, висевший в кобуре (крымские трофеи) и, главное, загар. Ранней весной, когда много солнца, лица у летчиков преждевременно загорают, кожа обветрена… Это придает лицам особенно мужественное выражение.
Конечно, отца привез Илья Мнухин. Только у него одного могло хватить дерзости (и нахальства) без всякого на то разрешения свыше (которого никто ему и не дал бы) взять на борт военного самолета, принадлежавшего лично командующему воздушной армией, шестидесятилетнего московского доцента кафедры педагогики, глубоко штатского, и доставить его непосредственно на полевой аэродром гвардейского Таганрогского многих орденов Красного знамени, Суворова, Кутузова и т. д. бомбардировочного полка.
Папа рассказал мне, как было дело.
Открылась дверь, и вошел совершенно необъятных размеров летчик. «Привез вам привет от сына». Счастливая мама подбежала поближе. Ростом она была ему примерно до пояса. Вообще образ Ильи Мнухина остался легендой в нашей семье. Мама знала, как надо принимать моих друзей с фронта. Для этой цели всегда у нее был Н. З. (неприкосновенный запас), в основе которого лежали водка и сухая колбаса. Илья пришел еще с одним летчиком.
Мама усадила их за стол и поставила Н. З. Этого оказалось недостаточно, и Илья кое-что добавил из своего кармана. Мама со страхом смотрела на горсточку котлет и колбасы, совершенно несоразмерную с Ильюшиным ртом. (К слову сказать, Илья ел мало.) Мама предложила им переночевать у нас, и они охотно согласились. Очевидно, после фронта было приятнее переспать в домашней обстановке, чем в гостинице московского коменданта.
Поздно вечером вновь собрались за столом: Илья с Томилиным, мама, папа. (Да еще Галя с Сашей.) Мама рассказывает, что Сашка охотно пошла на руки к Илье и ее попка полностью уместилась в его огромной руке. Он вытягивал руку вперед, и Сашка была довольна. Разговор шел обо мне, о фронте.
Много хлопот вызвало устройство постели для Ильи. К кушетке придвинули два наших древних кресла (в которых, помнишь, когда мы были маленькие, были внезапно обнаружены 16000 николаевских бумажных денег?). Но и этих кресел оказалось мало. Пришлось добавить стул. Назавтра оба наших гостя пришли днем. Мама снова усадила их за стол пить чай. Илья сказал, что завтра уже увидит меня и расскажет мне, какие у меня гостеприимные родители.
— Как же я вам завидую, что вы увидите сына, — сказала мама.
— Ну, если уж вы так хотите видеть сына, — то летим завтра со мной!
Командующий остался на несколько дней в Москве, и они шли обратно порожние. Разговор был вполне серьезный. Мама сразу же позвонила на работу к папе и сообщила, что вылетает ко мне. Отец тогда же решил, что тут нужен мужчина, и решил полететь сам.
Папа взял на несколько дней отпуск, который ему немедленно предоставили по такому из ряда вон выходящему случаю, через час уже приехал домой, и они все трое к вечеру выехали на аэродром.
Как удалось Илье протащить отца через аэродромных часовых, я точно не знаю. Но Илья настолько хорошо ориентировался на аэродромах и его, в свою очередь, так все хорошо знали, что, вероятно, это было не столь уж сложно.
Долетел отец вполне благополучно, однако первое впечатление на аэродроме было у него самое тяжелое.
После первого вылета часть самолетов вернулась обратно с бомбами, так как цель случайно затянуло неожиданно подвернувшимся с моря туманом. В те дни мы частенько подвешивали трофейные немецкие бомбы и отвозили их к «хозяевам». И вот что случилось: при посадке одного из самолетов оборвалась 500-килограммовая немецкая бомба и взорвалась прямо на нашей ВПП (взлетно-посадочная полоса).
Этот взрыв и было то первое, что увидел на аэродроме отец. Илья поспешил увести отца ко мне и настрого запретил выходить из комнаты.
К вечеру пришел от командира полка посыльный и передал мне, что отца приглашают на ужин в летную столовую. Когда мы вошли, летчики шумно нас приветствовали. Всем здорово понравилось, что старый отец прилетел на фронт. Это было впервые, что кому-то из отцов такое дело удалось. Отец не дичился военных, всегда их любил и быстро овладел вниманием всего стола. Его расспрашивали о Москве, о жизни в тылу, об институте. Нас все это здорово интересовало, так как война, полеты, смерть — это мы все видели каждый день здесь, а вот тыл, Москва, какой-то институт — это другое дело.
Вместо водки, как это часто бывало, нам выдали положенный фронтовой паек спиртом. Кроме того, в последние дни мы летали часто по два-три раза в день. А тыловики как-то сопоставляли положенные сто грамм с количеством самолетовылетов, так что нашим старшинам без труда удавалось в такие жаркие дни добывать спиртоводочное довольствие в удвоенном, а то и в утроенном количестве. Короче говоря, за ужином спирту хватало, и налит он был в большие трофейные бокалы. При этом, если кто и разводил спирт водой (так велела наша полковая врачиха, Марья Ивановна), то делал это весьма умеренно.
Все с интересом ожидали, как отец отреагирует, в смысле выпивки, на первый тост «За победу над фашизмом». Он отреагировал так: отпил немного, сделал удивленное лицо (крепко же!), отпил еще раз, еще раз удивился, поставил бокал на стол, отломил кусок белого хлеба, обмакнул в спирт и принялся жевать.
Восхищение присутствующих было неподдельным.
Вовка Синица сказал мне, что хотя ему и ясно, в кого я пошел насчет умения выпить, но что мне еще очень далеко до отца. Отец умел пить и не пьянел. Этим умением отличались у нас немногие, и это ценилось.
Короче говоря, отец понравился.
Назавтра, часа в три утра, мы отправились на аэродром, оставив отца спящим. Утром он ушел осматривать город. Он шел по улицам, между развалин, в хорошей шубе, в каракулевой шапке «пирожком». Шуба была старинная, мех — лира, цветастый, черный с белым, на отворотах виден. Примерно через час его привели в комендатуру для проверки данных (как так: «этот фриц» утверждает, что он советский, в гостях у сына). Отец, на счастье, запомнил фамилию командира полка, и к нам в штаб позвонили. За отцом пришел парторг полка и увел его с собой. Через парторга отец познакомился с техническим составом, с нашими метеорологами. С ними он стал ходить в столовую и на аэродром. Он научился считать, сколько самолетов вышло на задание и сколько самолетов возвращается обратно. Так как летало несколько эскадрилий из двух соседних полков, то иногда он хватался за сердце, видя, что идет пятерка вместо ожидаемой девятки, а иногда удивлялся, что идут девять самолетов, хотя вылетело только семь. Но вообще-то самолетов уходило, как правило, больше, нежели возвращалось… И бывало так, что не возвращался кое-кто из тех, с кем отец уже познакомился. Отец за три дня осунулся, побледнел, у него стали часто дрожать руки. Он очень переживал потери, и, возможно, ему чудилось, что в самолетах, которых он недосчитывался, мог быть и я. Он уже начал вскакивать вместе с нами под утро и глядеть на облачность (этому его научил метеоролог Костюченко), с надеждой говорил: «Облачность 200 метров, возможны обложные осадки, летать сегодня нельзя» и т. д. В общем, было ясно, что отца нужно срочно отправить домой. Илья Мнухин куда-то, как назло, улетел. Пришлось договариваться со случайно оказавшейся у нас известной транспортной летчицей Козловой, чтобы взяла с собой папу.
Папа долетел благополучно до одного из подмосковных аэродромов, где его передали прямо в руки коменданта.
Комендант удивился ловкости старика, умудрившегося слетать к сыну на фронт, и на своей машине отправил его домой.
Отец весьма гордился всей этой историей, на людях важничал, сделал на кафедре доклад о своем «пребывании на фронте». Однако ночью, лежа в постели, он маме с дрожью в голосе рассказывал все, что видел, и они вместе переживали судьбу мою и моих товарищей.
* * *
Я прочитала это письмо девочкам вслух. Галя уверяет, что помнит Мнухина.