31 мая, пятница.
Я одевалась, чтобы идти в Бусико. Накануне принесли полутраурное серое платье: я сама придумала фасон -- гладкий лиф с белой косынкой Marie-Antoinette. Я очень люблю этот жанр. Но насколько наши русские портнихи не умеют понимать идей заказчиц и исполнять их, -- настолько здесь всякая последняя швея -- художница. Теперь, в эту минуту, одеваться доставляло мне такое же наслаждение, как год тому назад -- чтение Лаврентьевской летописи. Я любовалась своим отражением в зеркале, и сознание того, что я молода и хороша собой, наполняло меня чем-то новым.
Как могла я прожить на свете столько лет -- и не знать и не замечать своей внешности!
Я уже прикалывала шляпу, как в дверь постучалась наша мадам Odobez...
-- Телеграмма! О, да вы стали совсем парижанка, -- сказала она, с улыбкой смотря на меня и подавая городскую телеграмму -- carte-lettre. До чего чувствительны к внешности эти француженки! Они не пройдут молча мимо того, что красиво. Я сейчас же догадалась, что это была телеграмма от него.
"Мадмуазель.
Не приходите сегодня вечером, нам не удастся переговорить. Поверьте, что я искренне сожалею. С уважением, преданный Вам
Е. Ленселе".
Вечером пришёл немец, и мы пошли с ним гулять в сквер Observatoire. Он что-то говорил... я не слушала... Какое-то досадное чувство наполняло мою душу, и я не могла дать себе отчёта, -- почему...