20 января.
<...> Пойду опять туда, в Сальпетриер, к одиннадцати часам. <...>
Большая палата была вся выкрашена голубовато-серой краской; белые постели, высокие, выше чем у нас, с отдернутыми занавесками -- были все заняты больными. У меня защемило сердце при виде этих несчастных женщин. Хорошенькие и некрасивые, молодые и старые -- но все лишенные разума -- они сидели, читали, вязали, тихо разговаривали, а некоторые просто лежали, неподвижно, тупо смотря в потолок.
Тихо и плавно двигаясь, точно неся осторожно на голове свой чёрный тюлевый чепчик с лентами, подошла ко мне надзирательница.
-- Подождите немного, мсье Ленселе сейчас придёт.
Я села у стола и развернула газету. Вся обстановка и вид этих несчастных угнетающе действовали на меня, и я не смела поднять глаз от газеты. И когда я решилась, наконец, посмотреть -- увидела, что надзирательница ходила с ним по палате.
Они медленно переходили от одной постели к другой; по мере того, как кончался обход и оба они приближались к столу у дверей, -- обрывки фраз явственно долетали до меня.
На первой от дверей кровати лежала пожилая женщина, которая, едва увидела его, горько заплакала и стала на что-то жаловаться.
Я прислушивалась напрасно. Ничего нельзя было расслышать сквозь рыдания. Он что-то сказал ей; больная отрицательно покачала головой и расплакалась ещё больше.
Мне вспомнилось, как Бабишева поражалась грубостью здешних врачей в госпиталях, -- и стало страшно: что, если он, выведенный из терпения этой бесконечной жалобой, -- вдруг резко и грубо оборвет её.
Но нет... женщина всё рыдала, а он всё стоял перед ней, тихо и ласково говоря ей что-то. <...>
Наконец, больная успокоилась, подняла голову, вытерла слёзы. <...>
Он сказал несколько слов надзирательнице и подошёл к столу.
Надзирательница положила на стол целую кипу каких-то листочков, и он быстро начал подписывать их один за другим.
-- Ну, теперь я к вашим услугам, -- сказал он, подписав последний листок. -- Пойдёмте за мной.
Мы вышли опять на тот же двор, где я встретила его в первый раз. Он пошёл было в ту же клинику Шарко, но скоро вернулся.
-- Эта комната занята. Пойдёмте в другую. <...>
Он заглянул туда: -- Здесь свободно. Войдите.
Кабинет -- немного темноватый -- был обставлен просто и уютно; топился камин, на нём мерно тикали чёрные часы. <...>
-- Вы ходите сюда на электризацию? Не хотите ли я дам письмо в госпиталь Брока. Это гораздо ближе к вам, и удобнее ходить...
-- Спасибо, мсье.
-- Н-да... Вы всё в том же состоянии! Не занимаетесь, не ходите на лекции?
-- Нет... Я совершенно не в состоянии работать... Я потеряла все свои умственные способности...
-- Ну, это вздор, -- с живостью перебил он меня тоном, не допускавшим возражения. -- Вы просто находитесь в угнетённом настроении... Вам надо выйти из этого состояния.
-- А так как я не могу, то... не надо жить...
-- Я ожидал, что вы это скажете. Вы, славянская раса, слишком чувствительны, мистичны, скажу даже -- иногда слишком экзальтированны. К чему думать о самоубийстве? Ведь вы вовсе не так безнадёжно больны. Вам надо справиться с собою -- и только. Чтобы жить в этом мире, надо иметь цель. Какая ваша цель?
-- Какая цель? -- повторила я. И машинально, как заученный урок, проговорила: -- Я поступила на юридический факультет, чтобы открыть женщине новую дорогу... чтобы потом добиваться её юридического уравнения с мужчиной... чтобы её допустили в адвокатуру...
-- Вы хотите посвятить свою жизнь защите интересов женщины? Хорошо. Так вот и сосредоточьте ваши силы и постарайтесь овладеть собою, чтобы потом быть в состоянии работать.
-- Но я не могу, не могу... у меня нет сил, эта беспрерывная головная боль измучила меня совершенно... Лучше умереть... И голос мой дрогнул и оборвался.
-- Voyons... Выкиньте эти мысли из головы, успокойтесь.
Но ужасное воспоминание снова, как призрак, встало предо мною, и я сказала, рыдая:
-- Но... если вы... в своей жизни сделали ошибку... разбили жизнь человека... что тогда?
-- Что вы сделали? Какую ошибку? скажите мне... вы смело можете довериться врачу...
-- Не спрашивайте меня об этом, я не скажу... не могу... <...>
Как ни была я взволнована, -- всё же мне показалось, что в его тоне прозвучало что-то холодное: этим вопросом, точно анатомическим ножом -- он хотел вскрыть мою душу...
И, вся охваченная тяжёлыми воспоминаниями, я зарыдала, и всё былое встало с такой же ясностью, как будто это случилось вчера.
-- Скажите, скажите мне, мадмуазель, -- настойчиво повторял он.
Голова у меня закружилась...
-- Ну, да, ошибка! и за эту ошибку отдана жизнь моей сестры! слушайте, слушайте, мсье... Это было шесть лет тому назад. Мы были так молоды, совсем ещё дети... Мы сироты, отца у нас нет, мать-деспотка -- держала нас взаперти, мы совсем не знали мужского общества. Он давал уроки братьям и влюбился в мою младшую сестру... Та сначала его не любила... Тогда он устроил целую драму: признался мне в любви, а потом написал сестре письмо, что он солгал, что он клеветал на себя нарочно, с отчаяния, что он с ума сходит от любви к ней... Я так была занята мыслью поступить на курсы, читала, занималась целыми днями, только и ждала совершеннолетия, чтобы уехать в Петербург; сестре тоже хотелось учиться, а она на два года моложе меня... Так он притворился, что сочувствует нам... обещал сестре отпустить её на курсы, только бы она согласилась выйти за него замуж... Я вообразила, что он и в самом деле может помочь сестре, стала содействовать их браку, помогала сестре переписываться, -- мать не хотела из деспотизма, из каприза... она не допускала, чтобы у нас была своя воля.
И вот сестра вышла за него... И тотчас же после свадьбы он изменил свою тактику. Ему не к чему было больше притворяться. С первых же дней сестра была беременна. Она такая бесхарактерная; он стал убеждать её, что теперь нечего и думать о курсах, -- что я фантазёрка и учусь совершенно напрасно. Вместо того чтобы ехать жить в Петербург -- взял место в N... так и пошла жизнь сестры в узком домашнем быту... Теперь сестра не говорит мне прямо, что несчастлива с ним, но и не перестает упрекать меня в содействии её браку. А я разве в то время не была так же наивна и неопытна, как она? разве я больше её знала мужчин? У меня романов никаких не было... я только и мечтала о курсах...
Я совсем задыхалась от рыданий. Казалось -- сердце разорвётся от боли... о, если бы я могла умереть!
В комнате было тихо -- только мерно тикали часы...
Он заговорил:
-- И вас так угнетает сознание своей ошибки?.. Но ведь вы сделали её невольно... вы сами говорите, что были неопытны и мало видали людей. Да и так ли несчастна ваша сестра, как вам кажется? Есть у неё дети?
-- Да, две дочери...
-- Значит, есть и утешение... И, если бы она была действительно очень несчастна, -- наверное, оставила бы мужа. Но, раз живёт с ним, -- значит, всё-таки находит в нём что-нибудь такое, что привязывает её к нему... И притом, очевидно, у неё не было такого твердого и определённого стремления к знанию, как у вас.
-- Это правда... она всегда больше говорила, чем делала...
-- Ну вот... вы вовсе не так виноваты перед своей сестрой, как думаете... А если она упрекает вас за то, что способствовали её браку, видя и зная, как вы страдаете, как мучаетесь сознанием своей ошибки, -- это уже прямо жестоко с её стороны... Скажу более: неблагородно... лежачего не бьют.
Он говорил твёрдо, с убеждением... И от тона, каким он произносил эти слова, -- мне становилось легче на душе... А он продолжал:
-- Вы должны теперь сосредоточить всё своё внимание на том, что можете сделать для других. Старайтесь восстановить свои силы, чтобы работать с пользою...
И замолчал.
Мне показалось, что он искоса, бегло взглянул на часы. Я встала. Было ровно полдень: священный час для всех французов -- завтрак.
-- Повторяю, -- успокойтесь и не мучьте себя... Это и напрасно, и бесполезно... Я уже доказал вам, что вы вовсе не так виноваты, как вам кажется.
Он проводил меня до ворот и повторил, прощаясь:
-- Если что понадобится, -- обращайтесь ко мне... я всегда к вашим услугам.