Третий класс был для меня каким-то роковым: я в нем просидел три года, почти потеряв надежду перебраться в следующий. С каждым годом пребывания в нем мое отчуждение от гимназии росло, казалось, прогрессивно; я потерял всякий интерес не только к школьной "учебе", но и ко всему, что напоминало науку или вообще книгу, какая бы она ни была. У меня выработалось в эти годы пребывания в гимназии какое-то пренебрежение ко всякому чтению. Раньше, еще до поступления в гимназию, я любил слушать чтение, очень увлекался "Живописным обозрением", которое имелось у нас за несколько лет; после, в первом классе, я уже самостоятельно читал его, читал рассказы из священной истории в доступном изложении, с интересом рассматривал приложенные к ним, только что появившиеся в то время олеографии.
Но затем, чем больше я начинал питать отвращение к схоластическим учебникам, тем все более и более падал у меня интерес и к внешкольному чтению, да и некому было поддержать его. В гимназии посторонние книги были в чрезвычайно редком обращении; несмотря на то, что в кей существовала довольно большая так называемая "фундаментальная библиотека", последняя была недоступным святилищем не только для малышей, но и для старших воспитанников, изредка обслуживая лишь наставников, которые иногда приносили в классы объемистые томы в кожаных переплетах, поражавшие нас своею архаичностью и больше пугавшие, чем привлекавшие к чтению; книг же специально для детского и юношеского возраста в гимназии и в помине не было; на стороне брать их было тоже не у кого, так как чтение в моем родном городе в то время обреталось в полнейшем, повидимому, пренебрежении: в нем не существовало ни одной - ни частной, ни общественной - библиотеки для общего пользования.
Конечно, живой интерес к чтению могли бы возбудить во мне отец и дяди, довольно усердно занимавшиеся сами литературой, насколько это было возможно в нашей провинции. Но в описываемый мною период и отец и оба дяди до такой степени были поглощены заботами, чрезвычайно для них важными, что наше семейное воспитание как-то совсем ускользнуло от их внимания; они удовлетворились тем, что я был в гимназии, а для домашних занятий со мной, сестрами и другим братом изредка нанимали репетиторов из семинаристов и великовозрастных гимназистов, достаточно сведущих, чтобы преподавать "начатки" - и только, но в то же время иногда довольно неприглядных в нравственном смысле.
Незаметно для себя, все более и более теряя всякую духовную связь с гимназией, прикованный к ней лишь формально, я, покорный возрасту, искал соответствующей своей природе живой жизни и движения и невольно всецело отдавался спорту ребячьей улицы, тем более что интересы, которые в это время начали поглощать все внимание старших членов семьи, пока только вскользь и мимоходом касались моей души и в общем стояли выше моего разумения. Таким образом, я окончательно эмансипировался от всякого почти постороннего духовного руководительства, за исключением обычных семейных отношений, и духовно и телесно развивался исключительно за свой собственный риск. И только когда я, оставленный в классе на третий год ("для усовершенствования", как думал отец, так как предполагалось, что мои неуспехи главным образом зависели от слишком раннего поступления в гимназию), не только в успехах не совершенствовался" а все больше терял интерес к науке, отец заволновался: у него как будто сразу открылись глаза, и ему до очевидности стало ясно, что "система" сама по себе никакой чудодейственной силой не обладала и что, доведя меня до пропасти, она могла только, умыв руки, "извергнуть" меня, как "неспособного по природе" усвоить преподаваемую ею мудрость.
Надо было принимать какие-нибудь экстренные меры. На первый раз он решил усиленно приняться за мою внешкольную подготовку, прежде всего из тех предметов, в которых я казался наиболее слабым: в языках и математике. Для упражнения в немецком языке я должен был по вечерам ходить к нашему учителю-немцу; хотя толку из этого выходило мало, но зато он стал несколько снисходительнее ко мне; для практики во французском был приглашен на уроки ко мне и к младшему брату известный всему городу добродушнейший старик француз monsieur Тьер, в двенадцатом году взятый в плен из наполеоновской армии, куда он был, еще юнцом почти, прикомандирован в качестве барабанщика, и с тех пор скитавшийся по барским домам в звании гувернера, пока не попал в наш город, где за преклонностью лет стал пропитываться дешевыми частными уроками.
Относительно занятий с т-г Тьером, который благодаря своему добродушию скоро сделался постоянным посетителем нашего дома и которого все мы полюбили за его простоту и незлобивость, нужно, однако, по справедливости сказать, что его занятия благодаря его почти полному педагогическому невежеству принесли мне сравнительно далеко не столько пользы, сколько можно было ожидать от уроков у "настоящего" француза; он дал мне только возможность кое-как справляться с приготовлением к гимназическим урокам.
Упомяну здесь кстати о заключительной карьере этого добродушного барабанщика великой армии и бывшего гувернера у разных графов и князей. Когда я, уже будучи студентом, приехал однажды на каникулы домой, я, к изумлению, встретил его на железнодорожном вокзале в качестве ламповщика, заведовавшего освещением вокзала, получавшего ничтожное вознаграждение и жившего в маленькой комнатушке вместе с своей сожительницей, старой кухаркой, куда он добродушно попрежнему и пригласил меня, устроив себе выпивку на радости, что его ученик достиг уже такого важного положения. В этой должности он и умер в глубокой старости.