authors

1427
 

events

194062
Registration Forgot your password?
Memuarist » Members » shokarev » Мой отец - Владимир Шокорев

Мой отец - Владимир Шокорев

31.10.1957
Москва, Москва, Россия
Владимир Иванович Шокорев

В детстве, да и в более позднем возрасте - в молодости, мы никогда не задумываемся о наших отцах, дедах, матерях и бабушках. Они существуют рядом с нами, дарят нам радости и огорчения, но об их жизни, их прошлом мы ничего не знаем. Живем своими детскими или подростковыми проблемами, а во взрослой жизни нам уже и вовсе не до них – своих забот хватает. И только во второй половине жизни или даже в старости начинаешь мысленно возвращаться в юность и детство и тогда ругаешь себя, как же ты жил рядом с родителями и о них практически ничего не знал и не знаешь. Хорошо если они оставили после себя какие-то записи, дневники или  даже мемуары, но чаще всего ничего кроме изустной памяти не остается.

И вот сейчас начиная свои воспоминания об отце, я хочу оставить своим детям не только какие-то сведения, но и свои ощущения о нем. Хочу, чтобы его образ возник перед ними, как я о его запомнил в детские годы.

Мой отец – Шокорев Владимир Иванович родился в 1905 году. Фамилия его писалась через два «о». Я изменил ее на «Шокарев», когда получал паспорт в 16 лет, письменно зафиксировав ее московское «акание».

 К сожалению даты или даже месяца его рождения я не знаю.  Я даже не помню, отмечал ли он день рождения. Мать тоже не праздновала свой день рождения, а отмечала только день именин – 29 сентября. Ее день рождения я узнал совершенно случайно, не от нее, а из какой-то старой анкеты, где было рукописно проставлено – 20 июня, уж не знаю по какому стилю – новому или старому. Анкета была где-то 1970-х гг. –  так что скорее по новому летоисчислению. Таким образом, она была близнецом, что соответствовало ее характеру и поведению. Была она на год старше моего отца, то есть 1904 г. рождения. Свой год рождения она скрывала даже от меня и часто в анкетах писала на два  года позже.

Умер мой отец 31 октября 1957 года. Очень хорошо помню, как он восторгался запуском спутника 4 октября. Смерть наступила в результате обширного инсульта (в нем прожил в беспамятстве дней восемь). Причина осталась неизвестной – возможно, много работал в то лето (был знаменитый Всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года). Видимо, имел высокое давление, но он был мужчиной крепким, никогда на здоровье не жаловался и даже простудой (тогда про грипп не говорили), если и болел то не более одного дня, и тут же на следующий бежал на работу, которая была для него всем. К врачам не ходил и про давление мог не знать. Но возможно причиной была и контузия, полученная на войне. При каких обстоятельствах он ее получил, я не знаю. Но от контузии у него осталось легкое заикание, возникавшее не часто – при волнении или усталости.

Его смерть я хорошо запомнил, но будучи подростком подвижным, энергичным и себялюбивым переживал не очень сильно. Может быть из-за того, что видел отца редко, общался с ним мало из-за его образа жизни. Но он в памяти моей сохранился  на всю жизнь, и в дальнейшем я неоднократно жалел, да и сейчас жалею, что не мог с ним общаться. Мне здорово его не хватало, как я сейчас понимаю – не хватало его совета и участия.

Как плохо, что мы редко общаемся с живыми родителями и почти не делимся с ними нашими проблемами. Это относится и ко мне – я с матерью о своих делах почти не говорил, так что, возможно, мои сожаления беспочвенны – будь жив отец, я с ним может быть и не советовался. Основная причина того, что я ничего не рассказывал матери до последнего – это желание ее не огорчить и какая-то природная застенчивость.

О родителях отца я почти ничего не знаю. Мне известно только, что его отец  Иван Васильевич Шокорев (мой дедушка) был врачом и умер в 1934 году. Об этом дедушке мне помнится изустная легенда, что он якобы в 1905 году, будучи в Москве, был задержан полицией за то, что имел неосторожность перед толпой слушателей держать речь о свободе для народа. Наказание было ограничено предупреждением, после чего он отбыл обратно во Ржев, в котором он жил и работал вторую половину жизни. Как и почему он там оказался - мне неизвестно. Его отец – художник (читай об этом ниже) – был москвичом и известна московская церковь, которую он расписывал.  Никаким революционером дедушка не стал, и как он отнесся к советской власти, не знаю. Судя по этому поступку, он был, как сегодня говорят, либералом. Его либеральные убеждения передались и мне.

Мать отца – Серафима Платоновна Нациевская (предп. 1864—1942 гг.), а ее отец, то есть дедушка папы был Платон Нациевский, и, судя по фамилии, был поляком.  Таким образом, выходит, что мой отец по материнской линии на одну четверть – поляк.

Дедушка моего папы и мой прадедушка) – Василий Шокорев был известным художником-иконописцем (даже академиком живописи). Он окончил Московское училище живописи, ваяния и зодчества (год окончания примерно 1853). Сохранился в семье его выпускной рисунок, за который он получил серебряную медаль. В семье имеются также два масляных портрета и три карандашных работы моего прадедушки Василия Шокорева.

Происхождение фамилии «Шокорев» возводят к разным словам, начиная от имения «Шокарь», а также названия рыбы на Севере «щокур» до переделанной татарской фамилии типа Захарова, Шакирова и пр.

К сожалению, о бабушке Серафиме Платоновне Нациевской никаких сведений у меня не имеется. У моего отца была сестра (прим. 1900 г. р.) - Елена Ивановна Шокорева, которая в 1930—1950-х гг. работала чтицей. Ее сценический псевдоним был «Нациевская». В домашнем архиве сохранились афиши с ее фамилией. Она умерла в конце 1970-ых гг.

Отец родился и прожил примерно до 19—20 лет в родном городе Ржеве. Об этом периоде его жизни я ничего не знаю. Есть фотография, где он в числе выпускников Ржевской школы начала 1920-х гг. Из чего я делаю вывод, что он  уехал из города только после окончания школы.

Судя по отцовским дневникам, он увлекался театром и уехал в Москву, чтобы либо поступить в театр, либо учиться на актера.

Но я ничего не знаю о его образовании. Учитывая, однако, что во время военной службы он получил звание лейтенанта (имея, белый билет) и работал профессиональным руководителем, то какое-то специальное образование он получил. Точно знаю, что уже после войны он учился на заочном отделении театроведческого отделения ГИТИСА, которое, кажется, успел закончить в начале 1950-х гг.

Приехав в Москву, видимо, в конце 1920-х гг. отец мог жить по адресу Мерзляковский переулок дом 13 , квартира 7 (или  8, или 13 – указаны на письмах разные номера). Эту квартиру у Никитских ворот я хорошо помню. В ней после войны,  вплоть до начала 1970-х гг. жила моя тетка – сестра отца – Елена Ивановна. Я часто бывал у нее в гостях и мальчиком, и уже взрослым человеком.

О довоенной жизни моего отца в Москве ничего не знаю. Могу только предполагать, что он женился на моей матери в 1939—1940 гг. Моя мать была в то время артисткой по контракту и работала в разных бригадах и театриках, где они и познакомились. Моя мать была очень красивой женщиной, и отец не мог ею не увлечься.

Девичья фамилия моей матери, Людмилы Давыдовны, была Розенберг, но она напуганная еврейскими погромами 1918 – 1920 гг. в ее родном городе Николаеве, быстренько придумала себе псевдоним Ростова (под влиянием героини Льва Толстого). Под этой фамилией она прожила все 1920—1930-е гг.  После замужества взяла себе фамилию отца – Шокорева, но я видел письма, где друзья называли ее Ростова-Шокорева.

Когда началась война в июне 1941 года, мой отец не сразу попал на фронт, поскольку у него был белый билет и ему уже было 36 лет. Однако в августе 1941 года в связи с угрозой захвата немцами Москвы отцу пришлось пойти в ополчение. Меня не было даже в проекте и возможно, что не было бы вообще, так как все это ополчение погибло, если бы не вмешалась рука судьбы. Эта история, мне была неоднократно рассказана матерью и выглядит совершенно рождественской сказкой, хотя произошла в августе месяце.

День я точно не знаю, но мать говорила, что дело было в августе. Отец уезжал на фронт в составе ополчения, и мать пришла к нему прощаться. Все понимали, что многих ждет гибель ни за грош, но, видимо, не пойти в ополчение не могли.

Однако нашелся человек, который спас жизнь моему отцу. По словам мамы, когда все записанные в ополчение были готовы садиться в поезд, неожиданно на какие-то ящики вскарабкался низенький полковник. Мама говорила, что никогда его не забудет, как доброго ангела. Полковник выкрикнул – «Кто проходил когда-нибудь военное обучение - направо, а кто не проходил – налево». Мой отец никогда не проходил никакого обучения, поэтому он отошел налево. Далее полковник заявил: «Кто не проходил обучение - марш по домам. Мы вас потом вызовем». Остальных посадили в поезд и увезли навстречу их гибели. Отец с чистой совестью отправился домой и стал ждать вызова в военкомат.

Отец ждал вызова в военкомат два месяца – август и сентябрь 1941 г. Учитывая мое рождение в мае, меня «сделали» именно в конце августа – начале сентября. Если бы он уехал в ополчение и как почти все там погиб, то я не писал бы эти строки, и вообще, всего многочисленного семейства Шокаревых не было бы. Остается только представить себе, сколько порядочных людей погибло в этих ополчениях, не родив потомства.

От этого периода жизни моего отца (август-сентябрь 1941 г.) остались любопытные свидетельства. Он до войны собирал театральную библиотечку. Многие книги были в растрепанном виде, а отец владел переплетным мастерством. Он вообще был очень рукодельным человеком, но об этом впереди. Так вот, за эти два месяца вынужденного безделья, отец переплел все собранные книги. Мне досталась его библиотечка, но я молодой дурачок не понимал ценности книг, собранных другим, и почти все их растерял, поскольку театром никак не интересовался. Такова судьба всех библиотечек – они существуют, пока живы их владельцы. Заранее отвечаю на вопрос, а где мои книги по профессии. Зная о том, что они не будут востребованы, я их подарил  моим коллегам, которым они нужны и интересны.

Возвращаясь к библиотеке отца, скажу, что я хорошо помню многочисленные книжонки (несколько десятков штук), с самодельными, кстати, хорошо и профессионально выполненными, переплетами. Это лишнее свидетельство того, что отец любил заниматься рукоделием, причем у него были таланты и к столярным работам, и к макетным. Я не раз вернусь к этой теме, но поскольку речь зашла о книгах, то расскажу еще о его мастерстве.

В той комнате, где я провел свое детство и где, естественно, жил с нами отец после войны, стоял большой книжный шкаф со стеклянными дверцами. Как во всех порядочных семьях, где всегда мало места для книг, он был ими набит так, что порой его даже нельзя было закрыть. У шкафа дверцы (вернее их рамы) были фанерованы дубом. К моим десяти годам фанеровка облупилась, и дверцы выглядели ужасно, как бы ободранными. Сегодня не задумываясь, шкаф выкинули на помойку и купили бы новый. Но в моем детстве (начало 1950-х гг.) никаких лишних денег не было, да и шкафов тоже, поэтому решено было дверцы отремонтировать. Я полагаю, что инициатором этого была моя мама.

Мой отец купил (а скорее достал на работе – о работе позднее) дубовую фанеровку, и в места, где отклеилась старая, вклеил новую фанеровку. Причем сделал это так, что я потом частенько пытался найти места состыковок, и мне не всегда это удавалось. Таково было мастерство отца.

Много лет спустя, в молодые годы, я пытался повторить его подвиг – вклеить новую фанеровку – у меня ничего из этого не получилось.  И частично ободранный стол с ящиками бывшей дубовой фанеровки, стоит до сих пор на даче первой жены, как напоминание о моей неудаче.

Отца призвали в армию в конце сентября 1941 года, и он ушел служить по своей мирной профессии – режиссером фронтового театра. Никаких подробностей о его службе на войне не знаю, Отец никогда мне ничего не рассказывал. Я уже сталкивался с тем, что люди, прошедшие войну, о ней не говорят – уж больно это грязное дело. Весь наш так называемый патриотизм – это бюрократически-пропагандисткий прием.

Некоторые детали и подробности мне стали известны из его писем к моей маме с фронта, которые я приведу в приложении, а также из сохранившихся фотографий. Насколько я понял из фото, отец был, вероятно, и актером, и режиссером. Возможно и автором сценических миниатюрок, в основном, сатирических, карикатурно изображающих немцев и Гитлера. Роль театра на войне очень важна, поскольку он вызывает положительные эмоции, стимулирует людей к жизни после армейской прозы, вернее ужасов. В советских фильмах о войне показаны лишь выступления эстрадных артистов на фронте (в основном, пение), а о деятельности армейских театров я нигде не читал.

В боевых действиях отцу, кажется, участвовать не приходилось. Однако он имел орден Красной Звезды, который давался за боевые заслуги. Правда в статуте ордена есть положение о его награждении «За большие заслуги в поддержании высокой боевой готовности войск». Возможно, работа во фронтовом театре приравнивалась к сфере «поддержания высокой боевой готовности войск». Однако думаю, что орден ему дали за работу в боевых условиях.

Конечно, ему приходилось попадать в опасные ситуации. Об этом говорит тот факт, что он перенес контузию, которая была возможна при непосредственном нахождении в зоне боевых действий.  Еще раз повторюсь, что никогда не спрашивал его,  при каких условиях он получил контузию и за что был награжден орденом. Это очень жаль, но оправданием может служить лишь мой малый возраст.

Помимо ордена Красной Звезды, который у нас отобрали после его смерти, у отца были медали за участие в обороне и освобождении нескольких городов, в том числе «За оборону Москвы» и «За взятие Берлина» (медали сохранились в семейном архиве). Наличие ордена и медалей говорит, что отец пользовался большим авторитетом и был на виду у руководства. Ушел на фронт он в звании лейтенанта, а вернулся в 1947 году капитаном.

В моем детстве было несколько предметов, привезенных отцом с фронта. Это были безделушки и сувениры. Я хорошо помню бронзовую фигурку (40 см высотой) бондаря с бочкой на голове (была потом украдена с окна первого этажа дома в Несвижском переулке); часы из немецкого танка, установленные отцом в рамке (пропали при переездах); самодельный кинжал с ножнами из оленьего рога (похоже отцовской работы). Мама все время его от меня прятала, а потом он и вовсе исчез из дома (видимо, спер кто-то из моих приятелей).

Еще в нашем доме были кое-какие немецкие вещи, например, часы с боем и посуда, но все это привезла из Германии моя мама, когда она была в его воинской части в 1947 году. Отца, как и многих тогда не хотели демобилизовывать сразу, и он два года еще прослужил в Германии (где не знаю). Матери, каким-то образом удалось к нему приехать. Как это она сделала, мне неизвестно. Но это свидетельствует о ее большой пробивной силе.

Отдельно хочу рассказать о трех гравюрах тушью форматом 50 на 30 см, которые достались мне от отца. Две из них в рамках и по сей день украшают мою комнату. На этих гравюрах изображена тропическая растительность (типа джунглей), возможно южных островов Индонезии или где-то рядом.  Имеющиеся на них нечеткие надписи свидетельствуют, что эти зарисовки состояли в какой-то коллекции и были сделаны при путешествии по южным краям в 19 веке.

Мой отец рассказывал мне, что подобрал их в немецком богатом доме или замке, где эти гравюры и множество похожих валялись разбросанными по полу в диком беспорядке и по них ходили сапогами солдаты. Отец подобрал себе на память несколько штук, а потом привез в Москву. Где этот дом и что за коллекция так и осталось невыясненным. Война разрушает и уничтожает все памятники культуры.

Отец был демобилизован, кажется, в 1947 году. Мне было тогда 5 лет, но я смутно помню, как вошел в дом незнакомый человек в армейской форме, поднял меня на руки и обнял. Помню его щеку, поросшую небольшой щетиной, чужой запах табака, гимнастерки и дороги. И ощутил прилив нежности к этому неизвестному мне человеку.

Так я познакомился с отцом. Мне повезло больше многих – они своих отцов так и не узнали...

Я прожил с отцом всего 10 лет, но хорошо помню много мелких подробностей, говорящих о его характере, привычках и особенностях. Мы жили тогда вчетвером – моя мама, отец, бабушка и я. К отцу моя бабушка относилась сдержанно, без обожания. Бабушка, видимо, считала, что ее дочери – очень красивой женщине – нужен более престижный или богатый муж. Конечно, трудно жить трем взрослым людям (разным по характеру) в одной небольшой 20-метровой комнатенке, да еще с подвижным и капризным ребенком.

Однако никаких ссор или скандалов я не припоминаю. Мой отец был человеком сдержанным и вежливым. Если и были какие-то шумные разговоры, то это между отцом и матерью, которая отчитывала его за небритый вид (если шли в гости) или за не тот галстук.  Отец не придавал особенного значения одежде, в отличие от мамы, которая как истинная актриса стремилась всегда быть модно одетой.

Прежде чем перейти к повествованию об отце, как я его запомнил, хочу подробнее остановиться на самой комнате, где прошло мое детство вплоть до 20 лет. Я предполагал, что отдельно напишу воспоминания о своей жизни, где будут и дом, и обстановка, но чувствую, что второй раз за воспоминания не сяду – уж больно это хлопотное дело. Поэтому прошу простить, но параллельно с рассказом об отце, я немного повспоминаю и дом, где мы жили, и быт в нем. Тем более, что этот быт во многом налаживал мой отец.

Никакой личной жизни, впрочем, как и у многих тогда, быть у моей мамы с папой не могло. Поэтому их жизнь (и мамы, и отца) протекала на работе. Отец уходил утром около 10 часов на работу и приходил только поздно к вечеру, часов в 9-10.

Мы жили вчетвером в 20-метровой комнате. Она находилась в квартире, где помимо нашей комнаты были еще три, кроме того – прихожая (передняя), кухня и ванна-туалет (метров 6—7).  Дверь из прихожей выходила сразу на лестницу. Мы жили на первом высоком этаже, поэтому вход из парадного в квартиру происходил по небольшой лестнице. Дальше лестница вела на второй этаж, поскольку дом был двухэтажный. Сам дом опишу ниже.

При входе в прихожую (метров 10) направо была комната (метров 16) соседки-старушки с дочерью Наташей (примерно 35-ти лет). Прямо была наша комната, а слева от нее вход в две смежные комнаты (18 и 16 м), где жили три человека – мать и две ее взрослые (по 30—35 лет) дочери. Возраст указан в соответствии с моим 14—16 летним.

Из прихожей налево до смежных комнат был вход в ванную-туалет и на кухню, в которой была дверь «черного» хода (причем двойная, между которыми в холодную погоду до эпохи холодильников хранили молоко, масло, яйца и пр.) Дверь выводила прямо в небольшой приусадебный садик.  В нем у каждой соседки были (в том числе и у нашей семьи) по 2 небольшие грядки, а у соседки слева с дочерьми, имевшей две комнаты грядок было 4, и они были огорожены металлическим высоким заборчиком.

Этот садик был предметом моей нелюбви, поскольку в детстве (где-то в 12—14 лет) мама просила меня вскапывать весной наши грядки и сажала там лук, морковку, редиску и пр. Как я понимаю, это были воспоминания времен войны, когда такие посадки были жизненно необходимы. Мне эти огородные дела были невмоготу, и я уклонялся, как мог. Принимал ли отец участие в копке огорода – не припомню. Во всяком случае, точно он не был страстным поклонником огородничества и садоводства. Запомнил лишь один только случай, когда отец пользовался садиком.

В саду рядом с домом была винтовая железная лестница, которая вела на второй этаж. Жившие там люди, почему-то не имели грядок в нашем садике. К моим 16—18 годам лестница наполовину проржавела. Выглядела она страшно и мне совершенно не хотелось по ней лазить. Так вот – у этой лестницы был каменный фундамент и десяток ступенек до железной винтовой части. На этом фундаменте было хорошо сидеть теплым денечком.

Хорошо помню, как однажды летом, когда мне было лет 9—10, меня водили к зубному врачу выдернуть зуб (наверное, молочный). Вернувшись без зуба, выяснили, что отец дома и работает в саду. Я гордый, от того что мне вырвали зуб, пошел к нему хвастаться. Он в этот момент что-то строгал или пилил на фундаменте лестницы на солнышке. Мне запомнился запах стружек, смолы, разбросанные инструменты (пила, рубанок, топор) и веселый отец, который меня приветствовал. 

Как я уже писал, отец был очень рукастым человеком и создал много разных деревянных предметов для нашего быта. Кроме того, он сам изготовлял и некоторые инструменты. После его смерти все они отошли мне, но я мало ими пользовался и постепенно раздал и растерял. Он сделал станок для плотницкой пилы (так называемой лучковой), в котором концы были связаны веревкой, натягивавшейся поперечной палочкой. Даже не знаю, существует ли у кого-либо такой инструмент сегодня.

Кроме того, он сам делал рубанки и фуганки. Не говоря уже о многочисленных ручках к стамескам и отверткам.

Все это богатство хранилось на кухне в настенном шкафчике (возможно, его работы), а крупные предметы – две лучковые пилы и что-то еще висело прямо на стенке рядом.  Поскольку инструменты хранились дома, то я полагаю, что он ими дома и работал. В теплую погоду, скорее всего, в саду. Но я запомнил только один случай, когда застал его за пилением или строганием.

Некоторые его изделия я помню и расскажу о них. Сколько мне было лет, не знаю (8 – 12), но мне он сделал большой деревянный корабль (не менее полуметра в длину). Корпус его был из цельного куска дерева, причем выдолблен внутри стамесками. На корабле были мачты, паруса и оснастка. Я даже припоминаю, что ходил его пускать в лужах недалеко от дома весной.

Наш дом стоял в переулке, который был вымощен булыжниками. Так как снег никто из города тогда не вывозил, и он большими длинными сугробами лежал вдоль переулка, то по весне, особенно жаркой, от таяния снега образовывались глубокие (до полуметра) и большие лужи.  Вот в таких лужах я и пускал свой корабль. Сами пуски я не запомнил, возможно, их было мало. Корабль был такой роскошный, что я мог бояться появиться с ним на улице, где было много дворовых мальчишек. Что стало с кораблем потом – не помню, и куда он делся – не знаю. Может быть, отец унес его на работу.

Из его изделий по дому мне  хорошо запомнился круг или подставка для моего сидения за столом во время уроков.  У нас в комнате был только один письменный стол, о котором я писал, что не мог его отфанеровать. Когда я пошел в первый класс, то был такого маленького роста, что, сидя на обычном венском стуле, не мог писать, поскольку крышка стола была у меня где-то посередине груди. Отец изготовил круглую подставку (стул имел круглое сидение), которая состояла из двух фанерных кругов, между которыми были перпендикулярные прямоугольные вставки, создававшие высоту подставе. Чтобы она не могла съехать в сторону, снизу подставки был большой шип, который входил в отверстие в сиденье стула. Подставка мне служила не менее трех лет, пока я не вырос.

Потом ее выбросили, а дырка в сидении осталась. Она постепенно расширялась, и дело кончилось тем, что сидение проломилось, и венский стул выбросили на помойку. У нас почему-то был венский мебельный гарнитур из стульев, диванчика и двух оборваных кресел. Откуда взялся гарнитур мне неизвестно. Мебель тогда купить было нельзя, и во многих семьях были странные вещи, оставшиеся от прошлой жизни или подаренные родственниками.

Хорошо помню, что мать моя следившая за порядком и, как я понимаю, стремившаяся к «салонности» или к дворянскому укладу, заставила отца пошить (он и это умел хорошо) белые чехлы на диванчик и два кресла. Это придало, конечно, уют комнате, тем более что, мебель была с ободранными сидениями и ею, кроме стульев, не пользовались. Красота эта была какая-то театральная, поскольку за тем же диванчиком, стоявшим поперек угла, хранилась куча всякого хлама, скапливающаяся в любом доме. Тем более, что весь наш дом огранивался одной комнатой и двумя столиками со шкафчиком в кухне. Кроме того, на диванчике и креслах вечно лежали книги, газеты и просто какие-то вещи, которым не находилось места в единственном платяном шкафу.

Как я сегодня понимаю, в комнате был жуткий бардак, но мне это жить не мешало и воспоминания об этой обстановке даже создают ощущения тепла и уюта.  Следить за порядком было некому: моей бабушке уже тогда было около 80—85 лет (до сих пор не понимаю, как она со мной справлялась), а отец с матерью были всегда на работе. Лишь иногда, когда ждали гостей, принимались наводить порядок. Меня в возрасте 13—14 лет заставляли натирать пол (он был паркетный), вернее, небольшой кусочек свободного от мебели пола (метров 3—4 квадратных), а с диванчика и кресел убирали барахло. В основном, его пихали в платяной шкаф навалом или уносили за ширму, где стояли две кровати – моя и бабушкина, чтобы после ухода гостей все вещи вернулось обратно.

Шедевром отцовского ремесла, главным украшением комнаты и особой гордостью мамы, я считаю, была ширма его изготовления. Ткань на нее пошла вся в золотых драконах китайского производства. Был период дружбы с Китаем, тогда еще не очень длинный. Мне было, видимо, лет 13—14, потому что я хорошо помню, как отец с матерью и бабушкой долго обсуждали и примеряли ткань на ширму.

Она состояла из  четырех или пяти створок, каждая из которых была прямоугольной формы, размером примерно 50 см в ширину и 180 см в высоту. Створки представляли собой рамы, а внизу и вверху были круглые палочки, внутрь которых вставлялось тканевое полотнище.  Верхняя часть каждой створки была еще украшены фигурными балясинками. Ширма расставлялась углом, прикрывая большой угловой кусок комнаты. Она закрывала две кровати, где спали я и бабушка. На фото не моя ширма - та не сохранилась. Это фото из Интернета, но ширма была такая же.

Наконец пришло время более подробно рассказать о самом доме, где я провел все детство и о нашей комнате. Наш дом находился по адресу Несвижский переулок, дом 10а, а квартира была номер 8. Этот переулок шел параллельно сегодняшнему Комсомольскому проспекту, то есть находился в районе Хамовники. 

Наш дом представлял собой бревенчатый двухэтажный двухподъездный дом, построенный предположительно в 1920-х гг., когда начал при Советской власти застраиваться этот район. Дом был построен очень добротно из хорошего кругляка. Имел парадные два подъезда и черные выходы с кухонь. Дом стоял торцом к переулку. Был снесен в 1964 году.

Окно нашей комнаты выходило во двор, так что, иногда, будучи постарше я прямо из окна выпрыгивал гулять. Мне это все время запрещали и говорили, чтобы я дорогу ворам не показывал. Но они ее нашли и без меня (см. историю с документами).

С соседями в этом доме я не водился, а детишек моего возраста в нем не было. Лишь над нами в квартире жил мальчик меня старше на пару лет, но я его практически не знал. У меня, правда, был приятель тоже со второго этажа нашего подъезда моего возраста и у него старший брат (старше на  5 лет) и это все. Имя приятеля я не помню. Был он, что называется из неблагополучной семьи, и моя мама не приветствовала дружбу с ним. Да и приятель был какой-то пуганный, забитый и рано умер. Был еще приятель Миша из дома напротив и его младшая сестра, кажется Таня. Это были «благополучные» дети, и я с ними водился. Был еще сын дворничихи, видимо, татарин, но знакомство было только дворовым. К двум другим я ходил в дом, и даже однажды на день рождения к Мише.

Потом они, кажется, уехали, и у меня с 9 класса завелись два школьных приятеля – Юра Рыбаков и Боря Шайкин, и я всех дворовых забросил.

Наш дом стоял в некотором отдалении от переулка и получался стоящим во  дворе. Одно время даже висели ворота для входа во двор, на которых я мальчиком в 8—10 лет катался, а затем ворота убрали. Двор был достаточно большой, и в нем мы могли играть в мяч и даже в городки, вызывая недовольство нашего дворника по фамилии Перышкин. Он как видел, что мы с мячом – прямо кидался на нас, хотя мы ни одного окна не разбили. Откуда-то собиралась игровая компания – наверное, набегали с соседних дворов, особенно летом.

Наш переулок как бы делился на две части – граница проходила за моим домом. Нижняя часть, шедшая к улице Льва Толстого, считалась приличной, в том смысле, что там жили благополучные семьи, и никто морду тебе не стремился набить. Именно в ту сторону я ходил в школу.

А часть переулка выше моего дома занимали так называемые бараки, в которых жили то ли сезонные рабочие, то ли рабочие с завода Каучук. Там было очень скученно, много пьянства, драк и полно хулиганистых парней. Туда ходить было опасно – могли точно набить морду, особенно таким интеллигентам, как я.

Наша квартира на первом этаже была в первом по ходу дома подъезде. Напротив жили соседи по фамилии (на двери была табличка) Молотовы. Что это за люди, не знаю по сей день и были ли они родственниками того самого Молотова – тоже. Полагаю, что нет – просто однофамильцы. Но про них моя мама всегда говорила с опаской, что у них «сидели», видимо намекая на посадку «врагов народа». Я никогда у нее не уточнял.

Моя мама хотя и была женщина шумная, веселая и компанейская, но как только возникали «политические» вопросы сразу становилась осторожной, молчаливой и даже говорить начинала вполголоса, почти шепотом. Годы жизни при сталинском режиме давали себя знать.

Расположение комнат в квартире я уже описал, поэтому перейду к самой комнате. Сначала пару слов скажу об одном обычае в нашей квартире, который шел, скорее всего, от периода Гражданской войны. На ночь парадную дверь не просто закрывали на замок, который конечно был самый примитивный, и на дверную цепочку, но и на «полено». Это было действительно полено (топили-то дровами), которое всовывали поперек дверных ручек, и в квартиру было нельзя попасть иначе, как, не сломав двери.

Все соседи дружно следили за правильностью запора двери. Попутно замечу, что перечисленные мною соседи по квартире были все милые люди, хотя и разные по характеру и происхождению. Но жили мы дружно, пока около 1960 года вместо выехавших матери с двумя дочками их обе комнаты не заняла семья милиционера (не выше сержанта) с женой и мальчиком меньше меня. Эта милицейская жена была мерзкой бабой, и моя мама ее сразу невзлюбила с ответной реакцией. Мать всегда боялась властей, а тут еще под боком милиционер. Хотя он и был тихим мужичонкой, но мама его и его супружницу очень опасалась. Их появление явилось последней каплей, и моя мама ринулась искать, куда бы переехать и, в конце концов, ей это удалось сделать в 1963 году. Но об этом позже.

Пока же пару слов о том, как моя мама оказалась в этой квартире номер 8 в доме 10а по Несвижскому переулку. Пока я там жил, да и потом, я этим не интересовался. Но несколько лет назад, разбирая старые письма, я наткнулся на открытку, посланную моей маме  бабушкой, которая жила тогда еще не в Москве. В этой открытке бабушка пишет дочери, как хорошо, что та сняла комнату и указывает знакомый мне адрес.  Дело было где-то в 1938 году. То есть еще до войны и до замужества, мама сняла эту комнату.

Как она потом оказалась прописанный, то есть уже постоянно живущей в указанной комнате моего детства, я не знаю, а спросить-то сейчас не у кого. Могу только предполагать, что прежние жившие там люди и сдавшие комнату маме, вероятно, уехали в эвакуацию, а потом, как и многие просто не вернулись, и  мама осталась жить постоянно. Она в эвакуацию не уехала, как я помню, вроде бы случайно. Она, ведь, не работала при каком-то постоянном учреждении, а давала концерты в составе временных бригад. Этим она занималась и во время войны и нее даже была медаль «За оборону Москвы», а потом, как и всем ветеранам, ей еще дали медаль «30 лет Победы в Великой Отечественной войне». Таким образом, моя мама обороняла Москву, и комнату получили заслуженно.

Эту комнату, в которой я прожил 20 лет, я помню очень  хорошо. Сразу слева при входе стоял большой буфет с посудой, купленный уже на моих глазах, когда мне было лет 8—10. За ним вдоль стены располагалась бабушкина кровать, которая представляла собой походную деревянную раскладушку, но на высоких ножках. Возможно, она ей принадлежала еще в молодости, когда она ездила с моим дедом (своим мужем), как она говорила «на оспу». Бабушка не объясняла о чем шла речь, но, скорее всего, речь шла не о лечении оспы, а об оспопрививании, которым в России в конце ХIХ в. занимались очень активно.

Моя бабушка (Анна Алексеева Розенберг, в девичестве – Евдокимова) была очень образованной и самостоятельной женщиной для своего времени. Она закончила курсы акушерок и работала по специальности. Видимо ее «бросили на оспу», и там она встретилась со своим будущим мужем –  врачом Давидом Владимировичем Розенбергом. Где-то в моих архивах, оставленных детям, хранится большая бумага  (50х80 см не меньше), являющаяся удостоверением об окончании курсов и получения звания акушерки. Там же перечислены предметы, которые она сдавала – где-то около 20 дисциплин. К сожалению, какие не помню, но документ должен был сохраниться.

Далее, рядом с кроватью, стоял небольшой столик, типа туалетного, который отделял бабушкину кровать от моей. Она стояла параллельно и торцом к стене. От остальной комнаты мою кровать отгораживал книжный шкаф, о котором я уже писал. Его заднюю стенку всегда выклеивали обоями, чтобы получилось что-то вроде стены. Естественно, что я эти обои разукрашивал, как мог. Видок был ужасный, но это никому не мешало, поскольку угол, где стояли две наших кровати, огораживали той самой знаменитой ширмой, и гостей туда не пускали. Над моей кроватью висела какая-то лампа. Еще там над столиком было повешено большое овальное зеркало (в диаметре не менее 80 см) в фигурной раме. Зеркало было треснутое в нижней части.

Мама рассказывала, что оно треснуло при небольшом пожаре, который случился в комнате по маминой вине (кажется от утюга, возможно, угольного). Слава богу, пожар быстро потушили, но один угол в комнате обгорел, и зеркало треснуло. Много лет спустя, при переезде в 1963 году, на новую квартиру, я взял это зеркало на работу, где по моей просьбе от него отрезали порядочный кусок в виде сектора и «обрамили» в латунную окантовку. Старую раму я какое-то время хранил, а потом выкинул. Зеркало это еще служило моей маме более 20 лет, а потом я перевез его на дачу, где оно, может быть, висит и по сей день.

За книжным шкафом, который, как и моя кровать стоял перпендикулярно к той же стене, находился родительский довольно широкий (110 см в ширину, то есть полуторный) диван. На нем я провел все годы своего детства. Днем, когда не было родителей, я на нем играл, а во время болезни мне допускалось на нем и лежать. Ночью диван принадлежал моим родителям – вот и вся их семейная жизнь. Над диваном была самодельная, папой сделанная, полочка, на которой стояли «каминные» часы с боем, привезенные мамой из Германии. Бой этих часов сопровождал все годы моей жизни в этой комнате. После переезда часы встали и не ходили лет 25. Потом я их отремонтировал, и они еще какое-то время били в моей квартире.  Сейчас я отдал их детям. Если их смазать, они будут ходить еще лет 100.

Диван, упирался в холодильник «Саратов», которым завершалась эта стена. Этот холодильник  был для моей мамы синонимом «обеспеченной» жизни. Куплен он был в 1955 году, а тогда это позволить себе могли немногие. Конечно, он не мог находиться в общей кухне, и все годы простоял в комнате, хотя это и было неудобно для готовки. Но два фактора играли роль при определении его местонахождения – первый (и самый важный) «престижная» вещь, которая демонстрировалась всем гостям, и второй – опасение, что соседи начнут им пользоваться (видимо, остатки старой коммунальной психологии 1920—30-х гг.).

Холодильник этот советского производства оказался страшно живучим и проработал (без ремонта!!!) ровно 50 лет. Он был перевезен на новую квартиру в 1963 году и, несмотря на то, что был на 128 вольт, им продолжала пользоваться моя мама, хотя пришлось купить к нему трансформатор, сжигавший не менее 25 процентов оплачиваемой электроэнергии. Такова была к нему любовь моей мамы.

Над холодильником висела полочка из трех полок, тоже сделанная моим папой, всегда битком забитая книгами. Полочка в виде этажерки, просуществовала и в моей квартире не менее 20 лет. При очередном переезде была выкинута.

Далее шла стена с окном в три створки. Перед окном стоял тот самый письменный стол, мною уже описанный, за которым я провел 10 лет школы и четыре года университета. Потом за ним сидел уже мой отчим, тоже около 30 лет. Сегодня стол обитает на даче.

В окне была форточка. Она была всегда открыта летом и очень редко зимой. Форточка была своеобразным термометром для мамы. Когда было неясно, как холодно на улице, она вставала на стул, высовывала руку в форточку и принимала решение насколько холодно и как надо одеться. На зиму окно заклеивали бумажной лентой, а между рамами клали вату, обернутую в белую писчую бумагу. За зиму бумага темнела и становилось ясно, что скоро весна и надо вынимать вату и бумагу. Правая створка окна летом открывалась, и это оборачивалось проблемой. Однажды кто-то из прохожих встал на завалинку снаружи и стянул через окно со стола какие-то предметы, кажется того самого бондаря и что-то еще.

Форточка также однажды оказалась причастной к грабежу. Среди ночи вдруг раздается отчаянный мамин крик. Все вскочили и обнаружили маму, стоящую перед окном с папиными брюками в одной руке и с каким-то крючком на палке в другой. Оказалось, что мама проснулась и видит, как брюки плавно утаскиваются в форточку. Она их схватила и закричала. Брюки остались дома, а вот пиджак, висевший на стуле под окном, был украден. Причина крылась в том, что форточка была открыта для воздуха, а шторы сдвинуты. Кроме того, зачем-то горел ночник. Кто-то увидел в окне стул с костюмом отца и позарился. Население было настолько нищие, что даже поношенный костюм казался желанной добычей.

Кража пиджака была не столь ужасной, как то, что в нем оказались все папины документы – паспорт, военный билет и самое главное партийный билет. Вот за последний могли сурово покарать, вплоть до увольнения с работы.  Мой отец вступил в партию во время войны – все офицеры были обязаны это сделать. Помню, как мать мне часто говорила, что в партии должно быть много таких людей, как мой отец. Я, в общем-то, с ней соглашался. Но где было взять такое количество порядочных людей?

Судьба оказалась милостивой, и папины документы, слава богу, нашлись. Как, говорили тогда – «подбросили». Их обнаружил какой-то дядька как раз у тех самых бараков за нашим домом в мусорном баке. В паспорте был адрес отца, и он документы принес. Мать с отцом долго обсуждали вознаграждение, но я не знаю, было ли оно денежным. Но помню, как отец пригласил этого дядьку к нам в дом и поил его водкой. Вообще-то мой отец пил мало, но, по такому случаю, мама ему разрешила.

Далее вдоль оконной стены углом стоял венский диванчик в белом чехле, за которым валялось всякое барахло. Зимой под Новый год за диваном устанавливалась на табуретке новогодняя елка, и я хорошо помню, как под утро, когда еще было темно, эта елка сверкала шарами в полутьме комнаты.

Последняя четвертая стена была заставлена платяным шкафом, по бокам которого было по одному венскому креслу, и совсем близко к двери располагалась кафельная печь. Кафель был натуральный, а печка маленькая шириной не более метра и глубиной в 70 см. Высотой она не доходила до потолка примерно на полметра. Печка эта была нашим спасением в холодное время, а зимой – главным объектом общего внимания.

Всегда было две проблемы – не пора ли топить и не пора ли кончать топить, то есть печь «закрывать». Это означало задвинуть заслонку. Но перед этим все по очереди (кто был дома в этот момент), и я в том числе, глазели в топку, пытаясь понять, прогорели ли дрова и не осталось ли головешек. Если головешка была, то ее совали в ведро с водой и, дымя, выносили на кухню, где головешку торжественно выбрасывали на снег через дверь черного хода.

В основном печь топил отец, но, кажется, могла делать это и бабушка. Лет с 14 я тоже принимал участие в топке, а когда умер отец, то стал единственным истопником. Правда, к счастью, уже в 1958 году к нам в дом провели центральное отопление и установили батареи. Газ у нас дома был и ранее – газовые плиты на кухне и обогреватель в ванной появились лет на пять пораньше. Отопление провели позже, видимо, были проблемы с доставкой горячей воды.

При топке печи существовали две самые важные вещи. Это полено, от которого откалывались лучины для растопки, и железный секач, которым эти лучины строгались. Секач был очень старый и весь избитый по обуху, потому что при откалывании  лучин по нему били молотком.

Растопка печки была серьезным делом. Сначала открывалась заслонка в передней (печь была двусторонней – одна сторона выходила в нашу комнату, а другая в переднюю).  Затем в топке складывались дрова «колодцем», внизу которого лежали лучины и бумага.  Отлично помню терпкий запах дыма и треск весело разгоразгорающихся дров, за которым по комнате тянуло теплом. Зимы были холодные, иногда до 20 и ниже градусов. В самые холодные дни, когда температура опускалась до 30 градусов, занятия в школе отменялись. Этого все школьники ждали как счастья и в холода по вечерам слушали погоду по радио, а если было холодно, то диктор объявлял об отмене занятий. В душе было счастье, и на следующий день в дикий холод все равно хотелось бежать во двор и играть.  Иногда удавалось, но при этом я себе никогда ничего не  отмораживал.

С появлением батарей центрального отопления температура в комнате всегда была высокой, и счастья от прогрева комнаты уже не было. Но не было и заготовки дров. Она проводилась осенью накануне отопительного сезона. Отец с матерью обсуждали, сколько надо купить дров и употребляли загадочные слова – один куб, полтора куба, два куба.

Дрова покупались в квадратных кубометрах. Привозили на грузовичке бревна длиной по три-четыре метра и меряли их объем в квадратной клетке. Десятка полтора или два бревен сгружали на лужайке возле сараев, и они там лежали, пока не приходили пильщики. После распиловки дрова рубились, иногда отцом или нанятыми людьми (довелось и мне немного поучаствовать), а потом складывались в поленницу в сарае. У каждой квартиры был свой сарай. Они длинным рядом огораживали наш двор от соседнего.

Зимой дрова приносились охапками из сарая, пока я не приспособил для этого дела санки. Тогда мог привозить дрова сразу на 5-6 топок. Так продолжалось до моих 15  лет, когда поставили центральное отопление.

Однако мебель в комнате не ограничивалась стоящими вдоль стен предметами. Посередине комнаты был круглый стол, накрытый скатертью, вокруг которого размешалось четыре стула. Этот стол был центром нашей «вселенной», поскольку за ним проводили вечера все члены семьи, когда были дома, но в основном сидели мы с бабушкой, когда я не готовил уроки.

Телевизора у нас не было вплоть до 1959 года, когда я кончил школу. Мама его специально не покупала, чтобы я делал уроки. Но все равно уроки я делал, спустя рукава, потому что вместо телевизора читал книги, днем валяясь на диване. Бабушка меня не трогала и сама лежала на своей койке за ширмой. Так мы проводили дневное время до или после школы.

Отец, когда было время, мной занимался. Я вспоминаю, что он, например, демонстрировал дома театр теней.  Натягивалась простыня, за ней устанавливалась лампа, и отец с помощью рук и пальцев показывал теневые фигурки лебедя, зайчики, и все это двигалось и говорило на разные голоса. Еще отец мог играть на расческе, к которой прикладывалась папиросная бумажка. У него был абсолютный слух, и он демонстрировал даже небольшой оркестр, в котором играл с помощью банок, склянок и других звучащих предметов, изображая что-то типа джаз-банда Утесова. Чтобы отец пел – я такого не помню. Хотя нет, припоминаю, что он любил напевать песенку «Крутится, вертится шар голубой» и слова «Крутится, вертится дворник с метлой» меня особенно забавляли. У отца был приятный тембр голоса в диапазоне тенора, но специально он никогда  не пел, даже с гостями (те, правда, тоже не пели).

Теперь перейду к описанию места работы моего отца. Его учреждение называлась длинно и торжественно – Центральный парк культуры и отдыха имени Горького.  Первой ступенькой его карьеры был, вероятно, Городок Пионера и Школьника в этом парке, которым он заведовал. Городок помещался в центральной части этого парка и включал в себя несколько игровых площадок и детских аттракционов. Как я сегодня понимаю, мой отец специализировался на устройстве всякого рода зрелищных массовых мероприятий – типа карнавалов, шествий и празднеств. Причем устраивал их не в парадно-юбилейном стиле, а как массовые народные и детские гуляния. В памяти всплывает одно из таких летних мероприятий, на котором меня в 10-летнем возрасте поразили клоуны на ходулях высоченного под 3 метра ростом, которые осыпали толпящуюся у их ног детвору конфетти и серпантином.

В его ведении были и мероприятия во время детских зимних каникул. Мне запомнилось, как в одну из зим он пустил по каткам парка две или три разукрашенных машины с канатом сзади, за который цеплялись катающиеся на катке подростки. Мне кажется, что это его нововведение не вызвало одобрения у начальства, поскольку были какие-то разговоры в семье на этот счет. Вероятно, начальство не одобрило такое веселье для детей, посчитав его слишком шумным и опасным, хотя мне, кажется, никто не пострадал.

Еще я припоминаю, снежные крепости, которые возводились на территории Городка для детворы с горками и всякими снежными лабиринтами. Но конечно, самыми запоминающимся мероприятием для меня были новогодние детские представления, которые устраивал отец. В свое время меня поразило, что сюжеты представлений он писал сам, и даже была им написана детская новогодняя сказка в стихах (!). Подготовку к представлению на Новый Год начинали задолго до срока. Для этого у отца была какая-то мастерская типа макетной, где делался  реквизит для спектакля – деревянные мечи и щиты, картонные доспехи, новогодние маски, костюмы и пр. Все это отец мастерил сам и группа приходящих подростков, наверное, был макетный кружок. Мастерство отца я смог оценить, когда он при мне дома изготовил бумажную маску из папье-маше. Я хорошо помню, как он ее делал, но как ни старался повторить – у меня она не получалась.

Вернусь к новогодним представлениям. Помимо того, что отец писал для них сценарии, он еще и создавал на территории Городка снежные валы, крепости и горы, где собственно представление и шло. Меня раза два или три брали в группу массовки, где изображались либо рыцари, либо русские воины. Я содержания представлений не помню, возникает лишь в памяти одна сцена какой-то битвы на горе с врагами деда Мороза, во время которой лезшие на гору воины периодически скатывались вниз.

Я очень любил участвовать в подобных представлениях, несмотря на то, что была зима, и могло быть холодно. Хотя все эти спектакли шли в дни новогодних школьных каникул, я все равно каждый день (с утра!) бежал в Парк для участия в спектакле. Транспорта от нашего дома в Несвижском переулке до Парка не было и нужно было идти пешком не менее чем 30—40 минут, причем через продуваемый ветрами Крымский мост.

Через какое-то время отца повысили в должности, и он вместо заведующего Городком пионера и школьника был назначен главным режиссером Парка Горького и пробыл до конца своих дней в этой должности. Параллельно отец учился на заочном отделении Театроведческого факультета ГИТИСа. Его специализации я не знал, но сохранилась его курсовая работа по творчеству средневековых уличных певцов (миннезингеров). Кроме того имеется в архиве семьи сборник театральных статей, где есть статья отца о народных праздниках и карнавалах.

Работа отца в Парке Горького сказывалась и на нашей семейной жизни. Начать с того, что мать часто меня брала с собой в Парк, где мы встречались с отцом и шли куда-нибудь обедать.  Это было обычно два места – ресторан «Кавказский» и ресторан «Пекин». Кроме того, было еще странное место под названием «Шестигранник» – деревянный павильон шестигранной формы, но это, кажется, была пивная, и мы в нее не ходили.

Я потерял отца в 15 лет, он умер совсем молодым – 52-х лет (в 1957 году). Тогда мне казалось, что он был достаточно пожилым, но сейчас я понимаю, что вовсе нет, и что он действительно был молодым. Как я понимаю, он был молодым не только по возрасту, но и по жизнерадостности и оптимистичности своего характера. Он мог бы многому меня научить и быть мне настоящим другом, но не судьба. Спасибо и за те годы, которые мне довелось с ним прожить.

 

10.03.2017 в 23:03

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright
. - , . , . , , .
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Legal information
Terms of Advertising
We are in socials: