Я ждал первой встречи с моей матерью с понятным нетерпением: от последнего нашего свидания в Киеве, где она пела в опере (я ее слышал в «Кармен» и «Демоне»), прошло пять лет — громадный срок в моем возрасте…
Мама жила в сорока верстах от уездного города Кирсанова, и мы письмом и телеграммой условились, что она меня встретит на станции. В Кирсанов поезд пришел поздно вечером, и, когда я вылез с чемоданом из загона, ко мне подошла невысокая полная дама и спросила: «Вы Добужинский? Ну, здравствуй», — и крепко поцеловала. Я ее узнал в темноте и неожиданно было увидеть ее в сером шелковом платочке на голове, по-деревенски. Мы переночевали на постоялом дворе Сальникова и поздно заснули, беседуя при свечах, за самоваром. Она глядела на меня в упор своими зелеными близорукими глазами и задавала вопрос за вопросом. Нежностей не было, она их не терпела — и я все больше узнавал ее голос, ее несколько отрывистую речь, смех, быстрые движения и эти родные глаза. Она все посмеивалась, что я такой длинный и худой «до неприличия», обещала меня откормить, но предупреждала, что пища будет простая, «без всяких ваших городских фокусов», и теперь и на другой день всю дорогу рассказывала про тот край, куда я еду, говорила, что я там увижу настоящие допотопные типы, что я еду в страшную глушь к старосветским помещикам, в провинциальное болото, где трудно жить и дышать, и что там единственный культурный человек — Иван Васильевич… Выехали мы рано, в яркое утро, я успел сбегать на соседний базар, принести к чаю в глиняной махотке удивительных сливок, густых, как сметана, — такие же меня ждали и в деревне.