Как ни был я занят театром, но не забывал и семью, которая жила в подмосковном поселке Малаховка.
Чтобы добраться туда, надо было отстоять несколько часов сначала в одной очереди — за билетами, потом в другой — чтобы попасть на перрон.
Толпа напирала со всех сторон, и мне, в моем неизменном пыльнике и широких штанах, приходилось несладко.
Молочницы пихали в спину жестяными бидонами, наступали на ноги. Толкались мужики.
Одни стояли, другие растянулись на земле, вылавливая блох.
Крутом лузгали семечки, шелуха летела мне в лицо и на руки.
Когда же наконец к вечеру заледеневший поезд отползал от перрона, прокуренные вагоны оглашались заунывными или разудалыми песнями.
Мне казалось, что вместе со всеми этими дородными бабами и бородатыми мужиками, то и дело крестившимися, я возношусь на небо, пролетая среди берез, сугробов и клубов дыма.
Пустые молочные бидоны, в которых лежат монеты, громыхали, как барабаны.
Наконец поезд останавливался, и я выходил.
И так каждый день.
В темноте я шел через пустые поля. Вон впереди — уж не волк ли?
Точно, волк.
Я останавливаюсь, отступаю, снова нерешительно иду вперед, пока не убеждаюсь, что это никакой не волк. Несчастная продрогшая дворняга.
Утром — тем же путем обратно в Москву.
Чуть брезжит рассвет. Лиловеет небо. Кругом равнина на сотни километров. Бодрые березки торчат, как перышки на шляпе.
На станции те же бабы с бидонами, наполненными разбавленной под молоко водой, те же вонючие мужики.
Подходит товарный поезд, вагоны потрескивают на морозе.
Вдруг — громкий крик. Какая-то женщина упала в снег, прямо под колеса и страшно кричит.
Она сломала ногу, темная кровь растекается по снегу.
— Ох, люди добрые! — причитает она.
Кто-то спрыгивает, ее поднимают и уносят, как мусор.
Видали еще и не такое.