июль 10 Матильда
Первый раз попробовали пробраться к нашему домику прошлой весной. Это ленинградский обком выделяет каждому немного земли за определенные заслуги. Дали ключи и адрес: Комарово, дача № 19, дальше спросите. (Это как раз на границе между Комарово и Репино.) Спросить было не у кого. По всем описаниям должна уже быть дача сказочницы Н.Н. Кошеверовой, за ней дача И.Е. Хейфица и до нас еще один перекресток. Но высокие сугробы преградили путь. Если бы знать, что снег в этих местах лежит так долго, взяли б лопату у дворников. Толкали машину и, измученные, вернулись в город.
Летом совсем другая картина. Наш домик, оказывается, самый последний в поселке — дальше лес, можно голыми пятками ходить по грибам. Кошеверова их определила как желтые лесные шампиньоны. Алла грибочки замариновала — будет на зиму.
С нами вся наша живность. Старуха сибирячка Машка. Сколько ей — в точности не определишь, но по человеческому исчислению — лет восемьдесят, не меньше. Так что Машкой ее называть негоже. Юра кличет ее Матильдой Феликсовной, а она ему — коготки!!
Когда-то PC, мой тесть, работал на территории Кремля в Дирекции фестивалей искусств. Родители Аллы переехали в Москву раньше нас. Мы собрались за ними, но Юрий Александрович Завадский в свой театр не взял. Поработал я у Равенских в Театре Пушкина полгода, поскитался и... убежал из Москвы к Товстоногову. Так мы разъехались. Стали ездить друг к другу в гости, а однажды Л.Г., моя теща, привезла нам кошку с тремя котятами.
Эта кошка нашлась самым необыкновенным образом. Р.С. оставлял свою «Волгу» на Манежной площади, на стоянке. Как-то он возвращался с работы, открыл дверцу — и в салон впрыгнула не то кошка, не то тигрица с потрясающими мохнатыми штанишками, потерлась об его щеку и уселась у заднего стекла. «Кисуха-несуха!» — поприветствовал ее Р.С. и увез домой, на Смоленский бульвар. (Животных он любил: до Машки у него была макака и лиса, несколько собак — особенно известен в Киеве был дог Томми, который знал два языка — немецкий и русский и снимался в «Зигмунде Колоссовском». Он охотно встречал гостей и снимал с них шляпы. Подходил сзади, опирался передними лапами о позвоночник гостя, тот падал в обморок от неожиданности, но, прежде чем тот упадет, Томми успевал шляпу стащить.) А вот теперь — Машка, голубая кровь! Покинула Кремль в знак протеста... Впрочем, у Латынских пожила недолго. У Аллиного брата здесь же, на Смоленском, родилась дочь — очаровательная Наташа, и ее родители порешили, что грудной ребенок несовместим с беременной кошкой.
Машка уже девять лет украшает нашу жизнь. Сопровождает, куда бы мы ни тронулись. На некоторых вещах оставлены неизгладимые, несмываемые отпечатки — например, на моем английском красном свитере. Вся синяя мягкая мебель на Кабинетной превратилась в букле, но она продолжает ее «месить». (Это самое точное определение кошачьих действий в момент экстаза заимствую у Хемингуэя.) Она не подпустит к себе, когда ее душеньке неугодно. Зато если у тебя выкроится часок отдохнуть перед спектаклем, она снизойдет и сама явится, «замесит» твой плед и уляжется на грудь. Я люблю поспать на спине, поэтому наши желания часто совпадают. Для меня это хороший признак — значит, спектакль вечером пройдет хорошо.
Ее штанишки приковывают внимание каждого, кто появляется у нас в доме (всех, кроме одной журналистки, — но это грустная тема). Все отмечают необыкновенный их начес. Каждое утро она придает им лоснящийся розоватый блеск, вылизывая их с необыкновенным усердием — установив одну лапу, как шлагбаум. Во всем — строгость. Когда пьет из миски молоко, усы и личико умудряется сохранить чистыми. И когда проходит мимо знатных гостей — поступь королевская.
Все было бы хорошо, если бы не характер. Частенько рвется на свободу, особенно по весне. За это получила прозвище Матильда. А когда дунула через открытое окно красного «Жигуленка» в особняк Кшесинской и мы вызывали ее оттуда битый час, то к Матильде добавилось отчество: Феликсовна (как у самой Кшесинской).
Теперь здесь, в Комарово, у нее свободы — хоть отбавляй. Ванечка от хозяина не отойдет — свою свободу он приобрел раньше и за другую цену, — а вот М.Ф. дня на три может уйти в загул.
Не могу сказать, что такое же ощущение свободы дано мне. Мешает отсутствие забора. (Забор для советского человека — неотъемлемая часть его душевного комфорта.) Домик финский, чуждый, двое соседей, одна на всех кухня. Алена повесила занавесочки, но это от любопытных глаз не спасает. И все не твое — государственное, — это главное неудобство. Возьмут да отымут. А я хочу, чтобы в стропилах гулял ветер, чтобы рядом с домом большое гумно и можно было — как когда-то в детстве — в нем «отсидеться». Погреб для картошки, банька с веничком... И чтоб забор — не редкий, не плетеный, не как тын, а высоченный, без единой щели, с колючей проволокой. Когда это будет...
Машки уже несколько дней нет. Надо скоро уезжать в Киев, волнуется Алла.
Наконец приходит наша старушка — еле живая. Волочит лапы из последних сил. Алла ее уложила, начала отхаживать. Не ест.
Повезли в город — ей требуются уколы. Врач говорит, что, скорее всего, съела отравленную мышь. Моча черная. Ванечка лижет ей ушки.
Алла уходит в аптеку, чтобы купить лекарств. А она умирает, не дождавшись ее. У меня на руках.
Мы положили ее в коробку из-под итальянской обуви, отвезли в Комарово и недалеко от дачи, в лесу закопали. Сверху положили камешек Может, в том мире, где другое летосчисление, она не будет на нас в обиде.
Собираем с ковра то, что осталось от ее штанишек.
Вчера, когда собирались с Ванечкой на прогулку, сказали ему: «Пойдем проведаем нашу Машку, нашу Матильдочку...» И он побежал к ее могилке.
июль-август Крестный отец
Снова приехали на Украину. Отдыхать сюда тянет. Завтра уедем на дачу, на Козинку, а сегодня гуляем с Юрой по городу. Спустились к Днепру и решили проехать на пароходике.
Стаскивают с кнехта намотанный восьмеркой канат. Отчаливаем. Когда-то мы так же прогуливались с Виктором Платоновичем. Первый раз он дожидался меня на крыльце Русской драмы. Я играл «В поисках радости». Он сказал: «Смотрю уже несколько ваших спектаклей (Некрасов видел еще Петра в «Последних»), мне кажется, я нашел исполнителя для своего Ерошика. Вы наверняка не читали мою повесть «В родном городе»? Вот...» — и протянул мне маленькую книжицу, вышедшую в Военном издательстве. Я прочитал быстро, мы через два дня снова встретились. «Предлагаю прогуляться, — решительно начал он. — Может, поедем на Байковое?» Я был удивлен и по глупости от посещения кладбища отказался. Некрасов тут же предложил другой маршрут: «Наверное, вы правы, для знакомства лучше выбрать что-нибудь привычное». И мы отправились на Андреевский спуск. «Знаете, Олег, я ведь закончил здешнюю театральную студию, при Русской драме. Нам было предложено остаться в театре, но хотелось-то всем во МХАТ! Вы у кого закончили?.. У Герасимова? А знаете, что я пробовал к самому Станиславскому? Провалился и во МХАТе, и в его студии. Приезжаю в Киев и узнаю, что за «измену» родному театру из труппы отчислен. Запомните, Олег, в Киеве это случается со всяким, кто захочет повыше прыгнуть. Киев — очень мстительный. Музыкантам, танцорам разным — им легче, у них со словом не связано. Хотя ведь и Лифарь, и Горовиц — все отсюда деру дали...» (Некрасовские слова я пропустил мимо ушей. Вспомнил их только в 1962 году, когда случилось то, о чем он предупреждал.) Мы дошли до заветного булыжника. Уже видна Андреевская церковь, Растрелли — скоро здесь будут сниматься «За двумя зайцами», но еще не сейчас — через три года!.. А сейчас Некрасов покупает мне пирожки с мясом, поджаренные на сале, мимо них пройти немыслимо, от них стоит не запах — чад! Угощает меня и себя. Жуя пирожки, начинаем спуск «Я вам, Олег, дам еще «В окопах Сталинграда» почитать...» — «Я слышал об этой книге, мне стыдно, но я...» — «Тут нет ничего стыдного, вы ведь еще не всего Толстого читали, Лескова? А Некрасов — не такая уж и большая литература... Но, знаете, как меня долбали за эти «Окопы»? Сталинская премия — это все потом. Дважды обсуждали в Союзе писателей — специальное заседание президиума и еще отдельно — военные! Реализм на подножном корму, окопная правда — чего только на меня не вешали!.. «Объясните мне, товарищ Некрасов...», — прицепился ко мне один из военной комиссии, который никогда на фронте-то не был. Что ему Киев, он сдал ее сразу, мать городов русских... Как назло, мы с ним надрались, это он меня подпоил — видимо, получил задание... Ну и прилип: «Объясни мне, где у тебя в книге перелом в войне показан?» Я снял рубашку и тычу ему: «Вот перелом, вот перелом... (Некрасовское тело я видел потом — на нем живого места не было.) Покажи теперь хоть один перелом у себя!» Он как будто не слышит, наливает. «Объясни, — говорит, — почему у тебя все с точки зрения ближнего боя?..» Ну, мне надоело... Я как раз в то время чеховские дневнички почитывал и ответил ему, чуть-чуть перефразировав Антон Палыча: «Каждый, кто берет мою книжку, хочет, чтобы она ему что-нибудь объяснила, а я тебе так скажу: некогда мне возиться со всякой сволочью». А! Вот гениально... Олег, а ты бы сыграл Николку Турбина?» (Переход на «ты» был совершенно нормальный, ведь разница в возрасте у нас — двадцать лет.) Мы остановились у дома 13. Остановились в благоговении. «Может, зайдем? — предлагает Некрасов. — Я тут был всего дважды... Дама, которая мне в первый раз открыла, сильно удивилась: «Мишка Булгаков — знаменитый писатель? С каких это пор? Венеролог был хреновый, а писатель стал замечательный...» Ну что, может, постучимся?» Мы прошли во дворик, поднялись по лестнице, постучали. Никто не открыл. Хотя, как мне показалось, чьи-то шаги за дверью зашаркали, а потом тут же замолкли. Мы немного постояли и спустились обратно. Совершенно неожиданно Платоныч хрипло замычал:
«Буль-буль-буль, бутылочка Казенного вина!..*
«Извини, — говорит, — я певец сиплый. Больше за сценой. На экзаменах в театральную студию пел только «Индийского гостя» и «Наддшпряньский полк ударный»... так что, помогай!» Но я ни мотива, ни слов не знаю. «Тогда, — говорит, — давай другой Николкин романс. Из начала третьего действия. Знаешь?» И замычал уже более знакомое:
«Дышала ночь восторгом сладострастья, Неясных дум и трепета полна...»
Я подхватил, но все равно — ни в склад, ни в лад... «Олег, надо учиться петь на улице. Перевернутая шапка, гитара... Ты на чем еще можешь кроме гитары?» «Могу на баяне», — отвечаю я. «Очень хорошо. Мы все равно рано или поздно уедем Из этой долбаной страны. А там ведь с работой худо... Ваня, один из булгаковских братьев, между прочим, сейчас в балалаечном ансамбле в Париже... Да и здесь, не ровен час, можем, милый друг Олег, оказаться на паперти. Ты меня подкармливать будешь. Обещаешь?» Мы подходили к Подолу. «Это — Контрактовая площадь, — говорит Некрасов. — Когда-то здесь продавалось много тарани и моченых яблочек. Отличная закуска, между прочим... — И неожиданно, в повелительном тоне: — Будешь петь?» Я, конечно, не сразу понял: «Где? Здесь?.. Нет, Виктор Платонович, здесь не смогу. Да и гитары нет. Дома, в театре — извольте...» — «Ловлю тебя на слове, будешь петь у меня дома». Действительно, пел я ему не раз. В его квартирке, в Пассаже, где он жил со своей мамой. Сначала был неизменный борщ, под борщ — водочка, потом песни. Репертуарчику меня хиленький — четыре-пять песен и столько же модуляций. Из той надписи, что он оставил на сборнике «Вася Конаков», ясно, что произвело на него самое сильное впечатление: «Дорогой Олег! Это за Сережку с Малой Бронной и Витьку с Моховой. Декабрь, 1961». А тогда, после трехчасовой прогулки, Некрасов наконец сообщил мне главное: «Если тебе нравится моя повесть, то ты поедешь на «Ленфильм», на кинопробы. К режиссеру Владимиру Венгерову». Сказано это было на маленьком пароходике, который должен был прокатить нас до Осокорков.
Значит, кино! Я не думал тогда, что свою повесть Некрасов дал мне читать с этим прицелом. У меня ведь с кино отношения были натянутые. Сыграл три роли. Дебют — у М. Донского, в экранизации горьковской «Матери». Роль называлась: лудильщик-паяльщик, но предыстория у этой роли замечательная. Одна женщина-режиссер пригласила сниматься в фильме «Концерт». Собственно, роли никакой, почти как групповка — сидеть в зале и выразительно слушать. Нас приодели, приукрасили (над моим гримом трудились дольше всех), посадили в ложу. Съемка затягивается, эта женщина-режиссер долго смотрит в сторону ложи, нервно покуривает. Потом подходит ее ассистент и, ничего не объясняя, просит меня одного пересесть в задние ряды. После съемки передо мной вежливо извиняются и дают совет на будущее: «Понимаете, нам кажется, что в кино вы сниматься никогда не сможете. Это ошибка нашего ассистента по актерам. У вас лицо какое-то нетипичное. Если будут в кино звать — лучше сразу отказывайтесь, потому что потом, после проб, все равно не утвердят». Но Марк Донской утвердил —и первая роль все-таки состоялась. 1955год!
Еще я сыграл эпизод в «Главном проспекте» и какую-то ерунду в фильме «Когда поют соловьи» — все на Студии Довженко. Поэтому более всего радовало в предложении Некрасова, что — Ленинград, «Ленфильм»... С Ленинградом тогда связывалось все самое справедливое и светлое. Когда в театр приехал ленинградский режиссер В. Эренберг, он сразу назначил меня на роль Андрея в розовском «Добром часе», и лед тронулся. Свои, киевские, до приезда Эренберга уже распределили роли... между собой. Мне тогда один умный человек посоветовал: «Меняй фамилию, пока не поздно, а то все прошляпишь. Не Борисов тут нужен, а Борысэнко!»
Когда я приехал в Ленинград, Некрасов уже ждал меня. Я не мог скрыть своей радости: «Я ведь первый раз здесь, в этом городе...» — «Вечером это нужно отметить, это действительно большое событие в твоей жизни. Надо только, чтобы ты понравился Венгерову, а то Кешу Смоктуновского они не утвердили». — «А что, Смоктуновский на мою роль?» — «Нет, на Митясова... Так вот, я предлагаю сейчас сходить в Елисей и купить все на вечер. А потом немножечко походить по городу». «Немножечко походить» растянулось на целый день. Начал Некрасов с пластиночного магазина. Он попросил девушку-продавщицу поставить ему «Симфонию № 5 сочинение 64 ми минор великого русского композитора Петра Ильича Чайковского (он сказал это пренеприятным голоском диктора, который обычно так объявляет в концерте), только один небольшой фрагмент из Andante cantabile >. Продавщица была с ним подчеркнуто вежлива. Я подумал, что, если б на его месте находился я, она б наверняка начала хамить: «Чего это вы вздумали в магазине слушать? Если берете, так берите и слушайте дома...» Но нужно учитывать два важных обстоятельства: во-первых, я не в Киеве, а, во-вторых, разговаривает она не со мной, а с Некрасовым, потомственным дворянином, на котором есть печать чего-то завораживающего, от которого свет исходит, почти сияние. Особенно это заметно сейчас, когда он закрыл глаза и погрузился в музыку. «Вот это место... Точно вскрик. Правда? В финале будет не так. Та же мелодия, но не так. Вы любите Пятую?» Я (задумчиво): «Люблю». Некрасов: «Я тоже. Сейчас вальс будет. Давайте помолчим». И мы на какое-то время замираем. Я гляжу в окно магазина: там Невский, все не ярко-зелено-каштановое, а молчаливое и строгое — совершенно другая цивилизация... Платоныч вдруг начинает посмеиваться: «А ты знаешь, что мы сейчас разыграли сцену из моего «Сталинграда»? Я говорил, как будто я Фарбер, а ты как будто Керженцев. Я люблю делать такие эксперименты, правда, хорошо получилось?» У меня в голове все помешалось: Andante cantabile, оставленные дома Алена и годовалый сын, мой крестный отец Некрасов, который, как слепого котенка, погружает меня в мировую культуру. Заходим в первую же рюмочную, выпиваем за Петербург. (Некрасов это подчеркивает: «Когда-то здесь был совершенно другой город!») Идем дальше—в направлении Коломны. «Я очень люблю этот район... Позвольте спросить вас, молодой человек, читали ли вы «Домик в Коломне» великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина?» (Снова такой же неприятный дикторский голосок) Я помнил несколько строк, потому что хотел эту поэму подготовить к вступительным в Школу-Студию (хорошо, вовремя отговорили, потому что поэма чрезвычайно трудна для чтения):
«Фигурально иль буквально: всей семьей, От ямщика до первого поэта, Мы все поем уныло... Грустный вой, Песнь русская. Известная примета!»
Мы шли уже по Сенной, и Некрасов вдруг остановился как вкопанный. Он вообще имел привычку идти и вдруг ни с того ни с сего встать посреди дороги. «А ведь точнее и не скажешь... унылая нация. Достоевский говорил, что вторичная. Вторичная — да еще и унылая!.. А сама ситуация у гусарика у этого!., бррр!.. Пробираешься в дом к своей любовнице под видом кухарки — унижение-то какое! — да тебя еще застают не в постели, а во время бритья! Я бы врагу не пожелал. Хотя и у Чертокуцкого ситуация не лучше. Назвал в свой дом гостей, проспал, а потом спрятался в коляску, когда они все заявились... И вот он сидит, изогнувшись, притихши, в этой самой колымаге и видит через фартук, как они к нему подбираются, отстегивают кожу... Боже, в окопах и то не такой ужас...» Мы заходим еще в одну рюмочную и выпиваем «светлую память Пифагора Пифагоровича Чертокуцкого». Останавливаемся на Кокушкином мосту. (Маленький пешеходный мостик через канал Грибоедова.)
«Если хотите, милый Олег, чтобы у вас хорошо завтра прошла проба, мой вам совет: прислонитесь спиной к этому граниту, загадайте желание и постойте... говорят, помогает. Помните пушкинское приложение к «Альманаху»:
"Вот перешедши мост Кокушкин, Опершись ж...й о гранит..."
Я тогда ничего подобного не слыхал и попросил Некрасова вспомнить что-нибудь еще. «Это ты будешь Венгерова просить, он всего Пушкина знает. Сам был свидетелем, как он половину «Онегина» наизусть читал...»
Вечером мы сидели в гостинице, и я случайно назвал Некрасова своим «гроссфатером». Он сначала удивился, потом снисходительно поморщился: «Ну, уже и гроссфатер. Старый дед, значит. У нас хоть и есть разница в возрасте, но я тебе, дружище Олег, только в отцы. И потом — какой из меня немец, меня чаще итальянцем называют...» Некрасов действительно очень похож на какого-то итальянского артиста, кажется, на Тото из пазолиниевских «Птиц больших и малых». И он так же, как и Тото своего Нинетто, учит меня жить. Однако мне тоже хочется показать образованность, и я начинаю рассказывать про княгиню Волконскую, которая преподавала нам манеры, про сценическое движение... Я ведь по танцу подавал надежды. Меня даже пришли смотреть из народного ансамбля и еще в оперетту звали. Гроссфатер из «Щелкуна» у меня особенно получался — эта козлиная смена двухдольного размера на трехдольный. «Покажи», — тут же потребовал Некрасов. Я что-то изобразил на ковре. Пьяный, говорил уже какие-то глупости: «Правда, Платоныч, в этой мелодии есть что-то непреклонное и надежное?»
В надежности Виктора Платоновича я мог убедиться не раз. В квартиру на бульваре Шевченко мыс Аленой въехали практически без ничего, без всякой мебели. Она получила «в наследство» от своих родителей полспальни: зеркало, кровать и «шкап». Мы уже что-то себе подыскивали, но на то, что нравилось, не хватало денежных средств. Алла уезжала в Москву (предстояли игры КВН, она ездила от Молодежной редакции Киевского ТВ) и грустно доложила на семейном совете: «Видела чешский гарнитур — их всего двадцать штук. Разбирают... С угловой тахтой, журнальным столиком (все это тогда было в диковинку!). Позвони Халатову, может, денег одолжит». Сказала — и уехала. Я Халатову позвонил, у него действительно водились деньги. А он весело: «Мима, Олег! Ми-ма!» (Значит, сейчас нет и не проси.) Решился позвонить Некрасову. Он в трубку: «Дам. Правда, у меня на срочном вкладе. А сколько надо?» А надо было тысяч двадцать старыми деньгами... Алла вернулась через два дня, а гарнитур уже стоял в комнате! В.П. принимал живейшее участие в расстановке: «Аллочка, нет мебели красного бархата, кровати с блестящими шишечками, бронзовой лампы с абажуром, лучших на свете шкапов с книгами, пахнущих таинственным старинным шоколадом, нет с соколом в руке Алексея Михайловича... (Он описание комнаты Турбиных знал наизусть, я его не раз просил еще повторить — уж больно ласкало ухо. Он потрясающе это «озвучивал» — то как пролетарский грузчик, готовый все выбросить из окна второго этажа, то как оценщик перед аукционом.) Ничего, Аллочка, когда-нибудь и у вас будет Людовик Четырнадцатый, нежащийся на берегу шелкового озера в райском саду... Я предлагаю эту не уступающую по красоте чешскую meubles срочно обмыть!»
Теперь, через много лет, я снова в Киеве. Прогуливаюсь по Пассажу, заглядываю в его окна, дохожу по Андреевскому спуску до Контрактовой площади и сажусь с сыном на пароходик до Осокорков. Ищу глазами своего Гроссфатера, Крестного отца, Виктора Платоновича, Вику...