Но, вытащив свои ноги, по чьим-то молитвам, а я знаю чьим, из одной трясины, я попал в другую. В трясину плоти, и театр положил этой школе свое начало. Провинциальный театр того времени был плотской клоакой. Обладая натурой страстной во всех ее проявлениях, бросаясь опрометью, как бросался я в окно на сцене, в любой омут житейского моря, бросился я в омут познания всех страстей, еще мне неведомых. Мои активность и страстность, с которыми я вступал на самостоятельный путь, с одной стороны, вытаскивали меня, с другой – топили.
Летом я стал помощником режиссера по постановочной части. Вся сцена, весь реквизит, все выходы актеров на сцену, все выстрелы, звоны, дожди и громы, пенье соловья, кваканье лягушки, ржание лошадей, мычание коров – все это я умел делать и изображать с великой страстью и полной отдачей себя безраздельно. Эту черту характера и до сих пор не могу в себе пересилить. Ни рассудок, ни раскаяние не в силах остановить меня, когда я «закусил удила». Какая там кровь, какие силы бушуют во мне… когда светлые, но чаще темные, и все они в основном ни в пьянстве, ни в азарте, ни в каких-либо пристрастиях – все они связаны с обожанием красоты женского тела, подсмотренного мною еще в детстве в банное оконце!
Неся в себе черногорскую кровь, очевидно, очень мощную кровь южных славян, я и внешностью своей отличался в юности, а сейчас в особенности, от русского типа лица, что подавало повод считать меня евреем. Еврейской крови во мне нет ни капли – если б была, то я ее никогда бы не стал отрицать и гнушаться ею. В театре все считали меня евреем, звали Шлёмкой. Я не сопротивлялся и не доказывал, я откликался, а раз откликается парнишка, значит, он и есть Шлёмка. Часто к этому имени еще добавляли, шутя, Шарлатан. И этого я не отрицал. Для афиш мне присвоили псевдоним Престижев. Итак, Шлёмка, он же Шарлатан, он же Престижев. Какая мне разница, кем быть и как зваться, главное – я артист!!! Мне платили какие-то деньги, которые я просаживал в бильярд без остатка. Азарт и тут налицо.
Артисты и актрисы были всякие. Одни старались развратить, другие – удержать. Режиссер Николай Васильевич Зорин иногда давал мне зуботычину за оплошности: так однажды он должен был стреляться на сцене – самый трагический момент, – нажал курок, а выстрела-то и нет: мое ружье дало осечку, за что без осечки я получил по зубам.
Особенно по-отечески относились ко мне комик Павел Петрович Студитский и его жена, «комическая старуха» (это амплуа) Зинаида Петровна Клавдия-Ленская. Старики уговаривали меня учиться:
– Без школы тебе, Шлёмка, дороги все закрыты.
Все пьесы, которые я вел как помреж, я знал наизусть, все роли, все реплики на выход актеров, на гром, который я изображал за кулисами, тряся листом фанеры. Такие раскаты получались, бабушка бы шторы стала задергивать и нас ставить на колени. Одно меня очень смущало и настораживало: богохульство в текстах пьес (современных, конечно) и изображение на сцене Таинств. Этого моя душа не принимала, и это останавливало меня при решении в дальнейшем: кем быть?