До сих пор я не видала вблизи всей неприглядной обстановки крестьянства, я знала о бедности и нищете народа скорее теоретически, по книгам, журнальным статьям, статистическим материалам. Ведь до шести лет я прожила в дремучем лесу Мамадышского уезда, где одинокий дом лесничего стоял в 40 верстах от человеческого жилья; следующие пять лет, прожитые в деревне, тоже были далеки от жизни крестьянства; затем следовали шесть лет в институте. Правда, по выходе из него я прожила около двух лет в своем родном селе; там явилось у меня первое желание прийти на помощь народу, но это желание вытекало не из непосредственного знакомства с его бедственным положением, а из настроения по выходе из института, как было уже рассказано, и из отрицательного отношения к жизни окружающих, существование которых казалось пустым, бесцветным и узкоэгоистическим. Чтобы выйти из мелкой колеи интересов семьи, кухни, карт, погони за наживой, я взяла науку как средство, а народ как цель. Тогда я замкнулась в книги, которые могли мне дать умственное развитие и более серьезную подготовку к университету; изучение жизни в ее реальном проявлении отошло на задний план; затем потянулись университетские годы, новые впечатления, новые взгляды, ниспровержение только что построенного либерального плана и замена его новым идеалом; а далее - полтора года в России... Но где же все это время был реальный народ? Теперь, в 25 лет, я стояла перед ним, как ребенок, которому сунули в руки какой-то диковинный, невиданный предмет.
Я принялась прежде всего за свои официальные обязанности. Восемнадцать дней из тридцати мне приходилось быть вне дома, в разъездах по деревням и селам, и эти дни давали мне возможность окунуться в бездну народной нищеты и горя. Я останавливалась обыкновенно в избе, называемой въезжей, куда тотчас же стекались больные, оповещенные подворно десятским или старостой. 30-40 пациентов моментально наполняли избу: тут были старые и молодые, большое число женщин, еще больше детей всякого возраста, которые оглашали воздух всевозможными криками и писком. Грязные, истощенные... на больных нельзя было смотреть равнодушно; болезни все застарелые: у взрослых на каждом шагу ревматизмы, головные боли, тянущиеся 10-15 лет; почти все страдали накожными болезнями - в редкой деревне были бани, в громадном большинстве случаев они заменялись мытьем в русской печке; неисправимые катары желудка и кишок, грудные хрипы, слышные на много шагов, сифилис, не щадящий никакого возраста, струпья, язвы без конца, и все это при такой невообразимой грязи жилища и одежды, при пище, столь нездоровой и скудной, что останавливаешься в отупении над вопросом: есть ли это жизнь животного или человека? Часто слезы текли у меня градом в микстуры и капли, которые я приготовляла для этих несчастных; их жизнь, казалось мне, немногим отличается от жизни сорока миллионов париев Индии, так мастерски описанной Жакольо.
Я терпеливо раздавала до вечера порошки и мази, наполняя ими жалкие черепки кухонной посуды, а шкалики и косушки - отварами и настойками; по три-четыре раза толковала об употреблении лекарства и, когда работа кончалась, бросалась на кучу соломы, брошенной на пол для постели; тогда мной овладевало отчаяние: где же конец этой нищете, поистине ужасающей; что за лицемерие все эти лекарства среди такой обстановки; возможна ли при таких условиях даже мысль о протесте; не ирония ли говорить народу, совершенно подавленному своими физическими бедствиями, о сопротивлении, о борьбе; не находится ли этот народ уже в периоде своего полного вырождения; не одно ли отчаяние может еще нарушить это бесконечное терпение и пассивность?