Это — из истории инквизиции. Учение Христа запрещает пролитие крови, и священный трибунал приговаривал к смерти через удушение. Гарроту чудовищные щипцы, какими сдавливали горло жертвы, — воскресили в франкистской Испании, как Гитлер плаху с топором в своем рейхе, а Сталин виселицу в Советской державе.
…В громыхании колес, постукивании буферов, в толчках и раскачиваниях вагона, в лязге стрелок чудится что-то разгонистое, веселое: мчусь к воле, к милым свиданиям, к выбору пути… Славно! Мне не сидится в пустом купе, и я часто выхожу в коридор или путешествую в вагон-ресторан — лишь бы заполнить праздные часы.
Народу в вагоне немного. И притом все такого, что не тянет разговориться. Как ни склонен я сейчас ко всему и ко всем подходить с открытой душой, как ни распирает меня приподнятость, — я уловил настороженность пассажиров, искоса, украдкой разглядывающих меня. Между ними и мной — кисейный занавес подозрительности: я вижу в замкнутых, хмурых командированных в полувоенной одежде ряженых чекистов; те, несомненно, чуют в моей бородке, бекеше и охотничьих сапогах отступление от нормы, нечто не укладывающееся в стандарт советского служащего, едущего по казенной надобности. Да еще севшего в поезд в зоне лагерей. С таким — от греха подальше — лучше не водиться.
За одним столом со мной обедали два простоватых пассажира — вероятнее всего, профкомовцы с завода. Они молча осушили графин водки, затем, как по обязанности, опорожнили одну за другой дюжину бутылок пива. Про себя отмечаю, что и порядочно осоловев, они все же не стали со мною заговаривать, хотя по всему было видно, что их разбирает любопытство: кто такой этот трезво пробавляющийся чаем сосед?.. В слепоте своей я ехал как на праздник, и неохота было, просто некогда задумываться…
…Стою, прильнув к окну. Бегут мимо опушки ельников, в разрывах открываются поймы речек, строения редких деревень — потемневшие от непогоды, с подслеповатыми окошками, такие притихшие, родные! Захочу — сойду на любой станции, отправлюсь мерить версты по таким вот еле наезженным дорогам; подойду к тем мужикам, что столпились возле запряженных в плуги лошадей… Или заговорю с остановившейся у колодца статной молодухой, всматривающейся из-под руки в цепочку бегущих мимо вагонов. Ведь и по вас, русские красавицы, я успел соскучиться!
— Гражданин, ваши документы!
Арест? Паника, и — фоном к ней — мысль о возвращении к только что покинутым людям, уже принадлежащим легенде, уже ставшим рыцарями Правды и Света, близкими по духу и без которых словно пустовато.
За моей спиной вынырнул военный в фуражке с алым околышем. Форменный сморчок: сутулый, с бегающими глазками и нездоровым желтым лицом. За ним в дверях купе — два ражих вышколенных красноармейца с кобурами на поясах. Чекист внимательно и неторопливо изучал мое удостоверение. Я мучительно соображал — как уничтожить в одежде записки и адреса? Но — обошлось. Удостоверение, снова у меня в руках.
Словно бы и пустяк — в зоне лагерей у пассажиров проверяют документы. А мне отрезвляющий душ: ходить мне ныне на сворке, по сравнению с лагерем несколько более длинной, но удерживаемой в тех же руках. Чекист уже из коридора бросает: "В Москве не задерживаться!"
Ну, это дудки! Я уж подумал, как трамваем перееду на Курский вокзал, возьму билет до Тулы, сяду в дачный поезд и с ближайшей станции вернусь, наверняка избавленный от возможной слежки.