О камерах и сокамерниках будет отдельный разговор, а пока что о следователе Волкове. Похоже, что на Малой Лубянке он был главным интеллектуалом – тем, что англосаксы называют "mastermind". Не он ли сочинял сценарии наших дел?
На допросах Волков придерживался роли строгого, но справедливого учителя. Его огорчала малая сообразительность ученика: представляете, Фрид не знает даже разницу между филером и провокатором?! Я действительно не знал.
В первый же день я признался: да, мы с ребятами говорили, что брать плату за обучение – это противоречит конституции. Говорили и про депутатов Верховного Совета, что они ничего не решают. Но когда я пытался протестовать: разве это антисоветские разговоры? - Волков, вздохнув, терпеливо разъяснял мне, что к чему.
– Сознайтесь, Фрид – вы сказали бы об этом у себя в институте, на комсомольском собрании?
– На собрании? Нет, не сказал бы.
– Так как же назвать такие высказывания? Советские?
– Ну... Не совсем... Несоветские.
– Фрид, вы же интеллигентный человек. Будьте логичны. Несоветские - значит антисоветские. Великий гуманист Максим Горький очень точно сформулировал: кто не с нами – тот против нас.
– Но почему антисоветская группа?
– Что же вы, сами с собой разговаривали?
– В компании друзей.
– Давайте я вам покажу толковый словарь Даля или Ушакова... Компания, группа – это же синонимы! Заметьте, никто не говорит, что у вас была антисоветская организация. Группа. Группа была... Вы согласны?
Я соглашался. Сначала с тем, что несоветское и антисоветское – это одно и то же, потом, что группа это не организация, потом еще с чем-то, и еще, и еще. Соглашался, хотя уже понимал: коготок увяз – всей птичке пропасть. Но ведь мы не считали себя врагами; комсомольцы, нормальные советские ребята, мы чувствовали за собой вину – как ученики, нарушившие школьные правила. И изо всех сил старались доказать учителям, что мы не такие уж безнадежные: видите, говорим правду; то, что было, честно признаем.
Если бы мы и вправду были участниками вражеской группы или там организации – это для них разницы не составляло, – то и держались бы, думаю, по-другому. Хитрили бы, упирались изо всех сил. Конечно, под конец они все равно сломали бы нас – но не с такой легкостью. Меня ведь и не били даже. Сажали два раза в карцер**) на хлеб (300 г) и на воду; держали без сна пять суток – но не лупили же резиновой дубинкой, не ломали пальцы дверью.
На основании личного опыта я мог бы написать краткую инструкцию для начинающих следователей-чекистов: "Как добиться от подследственного нужных показаний, избегая по возможности мер физического воздействия".
Пункт I. Для начала посадить в одиночку. (Я сидел дважды, две недели на Малой Лубянке и месяц на Большой).
Пункт II. Унижать, издеваться над ним и его близкими. ("Фрид, трам-тарарам, мы тебя будем судить за половые извращения. "Почему?" – "Ты, вместо того чтобы е... свою Нинку, занимался с ней антисоветской агитацией").
Пункт III. Грозить карцером, лишением передач, избиением, демонстрируя для наглядности резиновую дубинку.
Пункт IV. Подсадить к нему в камеру хотя бы одного, кто на своей шкуре испытал, что резиновая дубинка – это не пустая угроза. (С Юликом Дунским сидел Александровский, наш посол в довоенной Праге. Его били так, что треснуло нёбо. А я чуть погодя расскажу о "териористе" по кличке Радек).
Пункт V. Через камерную "наседку" внушать сознание полной бесполезности сопротивления ... и т.д.
Думаю, что подобная инструкция существовала. Во всяком случае, все мои однодельцы подвергались такой обработке. Различались только частности; так, Шурику Гуревичу его следователь Генкин, грузный медлительный еврей, говорил:
– Гуревич, лично я не бью подследственных. Я позову трех надзирателей, вас положат на пол, один будет держать голову, другой – ноги, а третий будет бить вас по пьяткам вот этой дубинкой. Это очень больно, Гуревич, – дубинкой по пьяткам!
Гуревич верил на слово и подписывал сочиненные Генкиным "признания". Излюбленную следователями формулу "готов дать правдивые показания" мы несколько изменили (в разговорах между собой, конечно): "готов дать любые правдивые показания". Должен сказать, что после первых недель растерянности и острого ощущения безнадежности к нам возвратилась способность шутить, относиться к своему положению с веселым цинизмом. Ведь были мы довольно молоды – 21-22 года; а кроме того, инстинкт самосохранения подсказывал, что чувство юмора поможет все это вынести.
Ну разве можно было без смеха выслушивать такое:
– Вы с Дунским пошли в армию добровольцами, чтобы к немцам перебежать.
– Расстегнуть ширинку, показать?
– Ты эти хохмочки брось! Знаешь, сколько на этом стуле сидело евреев – немецких шпионов?! – Это говорилось с самым серьезным видом. Впрочем, у них достало здравого смысла эту версию не развивать: хватало других обвинений. А в том, что мы все подпишем, они не сомневались.
Меня следователь пугал:
– Мы из тебя сделаем мешок с говном!
– А из говна конфетку? – слабо окусывался я.
**) Карцеры, в которых я побывал на обеих Лубянках, это каморки в подвале, примерно метр на полтора, без окна, с узенькой короткой скамейкой, на которой и скрючившись не улежишь. Дают 300 граммов хлеба и воду; на третий день полагается миска щей. Но забавная и приятная деталь: по какому-то неписанному правилу – скорей всего, традиция царских тюрем – эту миску наливают до краев. И дают не то, что в камеры – одну гущу!.. Говорят, были карцеры и построже – холодные, с водой на полу. Но я в таких не сидел.