В феврале 1997 года я отдавал Богу душу… Лежал на Каширке пластом, без сознания, вокруг меня стояли дети — жену, Веру Михайловну, не пустили, она не должна была видеть этого зрелища — врачи сказали: этой ночи я не переживу. И хотя дети, чередуясь, круглосуточно дежурили у моей постели, сейчас они встали рядом, чтобы, как говорится в романах, принять мой последний вздох. Дочери Оксана и Вера, зять Миша, уже мало на что надеясь, пытались при помощи своего молодого сильного биополя чем-то мне помочь. Но я в сознание не приходил и отдавал, отдавал Богу душу…
За всю мою жизнь у меня было немало возможностей отправиться на тот свет — и в лагере, где люди умирали повально, каждый второй, и на поселении. Но я уцелел. Всякие истории приключались со мной, вроде одиннадцати хирургических операций, через которые я благополучно проскочил, до вот этих последних, двенадцатой и тринадцатой. Начиналось все вполне мажорно. Очевидцы говорят, что накануне операции встретили меня в Президиуме Академии наук на Ленинском проспекте веселого, бодрого, только что походившего в свое удовольствие на лыжах на даче в Абрамцеве, и сокрушались, что вот я, здоровый, спортивный, своими ногами иду ложиться под нож. Успокаивая их, я сказал: «Ну чего там страшного? Положат на стол, я захраплю, меня разрежут, выкинут все ненужное в помойное ведро, зашьют — и жизнь пойдет своим чередом…»
Примерно так все и получилось. Если не считать, что врачи нечаянно сделали операцию «грязно», поранили кишечник, начался перитонит, и пришлось меня снова оперировать. Меня никто не убивал, врачи сделали это не нарочно и случайно — случайно! — меня не убили. Но я был очень близок к этому. Опять уцелел. Выжил после того, как меня буквально «развернули» на операционном столе, вскрыли от шеи донизу и смотрели — что можно выкинуть? Выпотрошили по принципу: это больное — вырежем его, это здоровое — а вдруг! — тоже вырежем, на всякий случай. Аппендикс, например, вырезали, хотя их об этом никто не просил. И в результате я уполовинился. Впрочем, все оставшееся работает как будто бы нормально.
Подверг я такому испытанию себя и близких совершенно неожиданно — думал, что все сойдет благополучно. Не сошло. И это тоже надо как-то осмыслить, сколько бы мне ни осталось жить — пятнадцать, двадцать пять, тридцать лет. После такой передряги идет невольный пересмотр всего — и себя, и своего отношения к людям и к жизни. Времени хоть отбавляй: после моей очень активной деятельности, и умственной, и физической, после многолетней непрерывной и напряженной работы мне пришлось залечь на долгое время, а потом сидеть сиднем, а это ведь тоже влияет на состояние человека. Я обленился, оценил роскошество лени, хотя ценил его и в молодые годы, понял, как приятно отдаться ничего-неделанию, вести растительный образ жизни! А что, я симпатичное растение, у меня после многомесячного лежания и сидения, по-моему, на лысине цветочки стали пробиваться. То есть произошло некое перерождение. Как говорит моя жена, во мне течет «бомжиная кровь», слишком много ее переливали во время операций и после них.
Я бестрепетно относился и отношусь к хирургическому вмешательству в мой организм, и врачи меня за это любят: редко встречаются такие пациенты, которые абсолютно равнодушны к собственной операции, как будто кого-то другого будут резать, а не их. Но в последний раз врачи были твердо уверены, что я помру, и очень удивлялись, что я этого не делаю. Полагая, что моя смерть неизбежна («Помилуйте, чего же вы хотите, такой возраст!..»), они, по-моему, были сильно разочарованы, что я воскрес. Но, конечно, с потерями после двух зверских наркозов, каждый почти по четыре часа, память стала хуже, я долго не мог утвердиться на ногах, жил как кентавр какой-то: от пояса выше все нормально, а ниже — все ненормально. До сих пор всякое движение для меня, не важно какое, связано с болью: болят икры, болят подошвы ног, колени, стопы. После лечения в Германии, в Ганноверской клинике, стало легче, но за рулем мне уже не сидеть, а ведь я много лет водил машину и хорошо водил, не сказал бы, что лихо, скорее осторожно, но «сносил» две «Волги». И дело не в том, что ноги стали хуже, у меня не хватает быстроты реакции, сильно снизилась эта способность. Если, скажем, раньше я что-то видел, сидя за рулем, и реагировал через одну десятую секунды, то сейчас — через две десятых. Мешаю другим водителям. Кроме того, я слишком напряжен в городе. Другое дело за городом, где нет этой московской толчеи — я еду спокойно, потому что там доли секунды особой роли не играют. Так что вне Москвы, надеюсь, еще повожу машину, а в Москве я себе это уже запретил. Зато, как видите, засел за книгу, чтобы вспомнить всю свою жизнь, написать о ней, как и полагается на склоне лет каждому грамотному человеку.
Некоторые читатели могут подумать, что ее название, «Постскриптум», говорит о моем прощании с жизнью: все в прошлом, завершаю свой путь… Ничего подобного! Во-первых, я, как никогда, полон всяческих планов; предстоит новая поездка в Германию, на этот раз с внуком Бобкой; обдумываю тему новой книги, за которую примусь, как только закончу эту; окончательно окрепнув, собираюсь вернуться к чтению лекций — не обязательно в родном Физико-техническом и не обязательно по основной моей профессии. Во-вторых, знатоки и любители эпистолярного жанра в постскриптуме, как правило, сообщают самое главное, истинную цель того, что до сих пор писали. Поэтому в своем «Постскриптуме» я пишу о себе и своей жизни то, чего до сих пор не касался или касался мимоходом.
Александр Сергеевич Пушкин говорил: «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю…» Не трепещу и не проклинаю, но свидетельствую, что моя жизнь весьма не простая картина, в ней сложно все до ужаса. Однако оглянуться все равно интересно! Есть вещи, которые сейчас мне кажутся нереальными. Как будто это было не со мной. А ведь все было со мной…