16 марта. Желябова, 29
Приехала к Тотвенам поздно. Во мне раздумье и лукавство. И легкая боль в плечах.
Суббота, 18 марта
Была в Смольном. М.С. дала мне ответ части 21494 на запрос обкома об Эдике. 5.1. выбыл в другую часть. Подписи польские. Значит, армия Берлинга. Домой шла, уже подкошенная радостью и тревогой, – 5 января было давно…
А дома, в дверях, нашла письма от Нат. Ис. и от Эдика. Вошла в синюю комнату, где было холодно и пыльно, зажгла лампу, не раздеваясь, села на диван. Морозило. Билось сердце, и ноги стали совсем чужими. Не снимая даже перчаток, распечатала письмо Эдика, поцеловала его, погладила щекой грязную затрепанную бумагу. Посмотрела на дату: 7 марта. Сказала громко, чтобы вообразить, что хоть кто-нибудь слышит, хоть тени:
– I live, I live, I’m here…
Письмо сжатое, сдержанное. Почти холодное. За всем этим вижу огромную боль и огромную муку.
«После долгого молчания могу сообщить тебе коротко о себе… признан комиссией нестроевым… близорукость, косоглазие… дистрофия… может быть, отправят на лечение… твой день… душой с тобою…»
Орлиное зрение Эдика – и близорукость! Его прекрасные глаза – и косоглазие! Польская кровь – и дистрофия!
Что же это такое, господи!
На конверте – странная на первый взгляд и неуместная дата карандашом: 23.2.1918–1944. Поняла не сразу: из Польской Армии символически, упоминая о дне Красной Армии, дает мне понять, что ему – плохо, что он – среди чужих. Этого, собственно, и нужно было ждать. Что общего у брата, у этого сумасшедшего романтика Революций и мессианской легендарной Польши, с реальными и настоящими поляками современности и сегодняшнего дня? Язык только – да и то Эдик говорит на старинном польском языке дедов, на каком в Польше уже давно, с середины XIX века, никто не говорит. Опять коллизия в его бедной, бедной жизни – опять столкновение с действительностью – и опять поражение моего брата! Какая жестокая карма! Снова оказаться ненужным и лишним – даже в таком деле, как война. Нестроевой… всегда он был вне какого-то жизненного строя, в котором шли вперед другие. Входил. Шагал вместе. Был счастлив – и всегда выбывал… как нестроевой.
Только бы демобилизовали. Только бы вернули мне, в мои руки. А уж там как-нибудь…
Затопила печку. Думала. Знобило так, что не могла решиться снять шубку. Пришли Гнедич, Валерка, заходила управхозиха. Говорила о чем-то, слушала, отвечала, пила чай. Но было нехорошо, очень нехорошо. Сделанное веселое настроение, такое бьющее хмельной и бурной пеной смеха через край, сразу куда-то ушло. Пришли усталость, безмерная усталость. Тихая радость от его жизни, тихая боль от боли его жизни. И знание своей беспомощности, бескрылости, одиночества.