8 января, 13 час.
Только что ушла Гнедич. Интереснейшие разговоры с нею. Игра доведена до предела. Я почти выиграла.
Снег. Сумерки в неосвещенной комнате напоминают мне тюрьмы – мои камеры. Проклятий во мне нет.
Одна. Хорошо, что одна. Устала от людей.
Английский разговор по телефону – неожиданный и странноватый: комплекс снов, утренних фантазий, музыки. Любопытно, что именно сегодня, после imaginary conversations моих недобрых утренних часов (бывают такие – подземные).
Самолеты. Редкие снаряды – где-то.
Письма от Никарадзе, от Евг. Мих., от Катерины Галаховой, от Степановой.
Живу, как в мареве, как в черно-перламутровой глади колдовских и японских тарелок на стене: при живом огне тарелки живут, переливается чешуя драконов, сверкают красные глаза, бьют хвосты – драконы готовы пожрать друг друга. И все – нереально, все словно вне, словно не совсем я.
Написала письмо Всеволоду Рождественскому, одному из любимых поэтов мамы. Написала, собственно, неизвестно почему и зачем. Первое письмо в жизни, написанное мною незнакомому человеку. Смешно – так ведь поступают только гимназистки…
Много думаю о прошлом – об очень далеком прошлом, о Москве, о детстве. Ясно чувствую запах московских снегов и запах первых кинематографов. И вижу и слышу: голоса, лица, платья, мебель, жесты. Тяжело.
И еще: о Петербурге 1918–1921 [годов], о Доме литераторов, о моей сверкающей юности, о Замятине, которого тогда еще не знала, о квартетных вечерах, о моем чистом и суровом одиночестве, о высоких, единственно-прекрасных часах в костеле.