Расход
(Рассказ старика-еврея)
...Меня окружила группа всадников, приказала вести к моему дому и по дороге спрашивала:
— Кто стрелял против нас.
Не дойдя до дому, потребовали денег и грозно говорили:
— Отправим в штаб Духонина.
Денег у меня не было, и они повели меня куда-то в сторону. Распоряжался один в казацкой бурке, по-видимому, старший. Я спрашивал — куда они ведут меня, на что они неизменно отвечали:
— В расход.
Нашли укромное место, приставили к стене, велели закрыть глаза.
И выстрелили.
Но выстрел попал в крышу.
Опять требовали...
— Денег... десять тысяч... или выведем в расход.
Я ничего не мог предложить им.
Они снова повели меня.
Зашли в чью-то полуразрушенную квартиру. Велели мне лечь на кровать лицом вниз и стали наносить удары шашкой. Ударили раз двадцать. У меня не было уже более сил терпеть. Я предложил им повести меня в деревню — авось удастся у кого-нибудь раздобыть денег. Они согласились и уже уменьшили требование до тысячи рублей. Я подвел их к дому Очаковского. Там заметили меня, поняли мой жест и вынесли 250 рублей
Но они сказали:
— Нет... мало.
Я попросил у Очаковских еще денег. Дали еще 150.
...Отпустили...
«Солдат армии труда и революции»
(Рассказа Ильи Шмулевича)
В воскресенье 2-го марта уставший от трехдневных волнений и бессонных ночей, я спал позже обыкновенного. Когда я еще лежал в кровати, в нашу квартиру вошли два большевика и, увидев меня, приказали идти «на сход молодежи», который происходил в доме местного еврея Могилевского. Отправились. Оборачиваясь, я заметил, как один из солдат следит за тем, куда я иду. В доме Могилевского было собрано 20 евреев и 5 местных крестьян, причем среди евреев были и малолетние. Здесь я узнал, что сюда согнаны для допроса все встреченные на улице большевиками молодые люди. Войдя в комнату, где, как мне сказали, заседал Революционный Трибунал, я спросил:
— Зачем меня потребовали?
Мне ответили:
— Ты арестован.
И приказали войти в другую комнату, которая находилась под охраной часового. Революционный Трибунал состоял из десяти человек, среди которых я заметил россавского комиссара и всех обезоруженных накануне солдат. Нас выводили по одному для допроса. Когда настала моя очередь, и я предстал перед Трибуналом, один из обезоруженных солдат сказал, что твердо помнит, как молодой человек в такой же фуражке бил его. Я пробовал возразить, что таких фуражек в селе много, и потому фуражка не является признаком моей причастности к происшедшему недоразумению. Но мои слова были оставлены без внимания. Меня взяли под арест.
Нас собрали 8 человек, из них 6 евреев.
Переписали.
Без всякой видимой причины освободили трех, а оставшиеся 5 человек под конвоем из двух вооруженных солдат и побитого накануне большевика-еврея, повели, как сказали, для вторичного допроса в какую-то канцелярию. Сопровождавшие нас солдаты по дороге объявили:
— Ведем на расстрел.
Попавшиеся навстречу солдаты, узнав, куда нас ведут, хотели нас расстрелять, даже щелкали затворами, но кончилось тем, что безжалостно избили прикладами. Это повторялось несколько раз, но в каждом подобном случае нас отстаивал сопровождавший нас большевик еврей, и, только благодаря ему, мы, хотя и сильно побитые, трясущееся от ужаса, но, однако, живые прибыли в канцелярию, которая оказалась ближайшей за селом экономией. В канцелярии нас, совершенно не допрашивая и таинственно молча, начал избивать кулаками какой-то молодой солдат, именующий себя комендантом. Насытившись кулачной расправой, комендант приказал нам стать в шеренгу лицом к стене.
И зарядил револьвер.
Чувствуя неминуемость смерти, в исступлении, не понимая даже значения слов, стал я говорить, — горячо, вдохновенно...
— Я бедный рабочий... большевик по убеждению.
Говорил, что готов проливать свою кровь за торжество коммунизма, что у меня с большевиками общие цели и общие враги...
Страстность моих слов и часто перерывающиеся от всхлипывания голос, по-видимому, смягчили грозного коменданта. Он согласился нам подарить «временно» жизнь — отправить для дальнейшего следствия на станцию Мироновка. И ядовито заметил:
— Я собственно вашему брату еврею мало доверяю, — слишком вас много среди нас.
Конвой наш был увеличен еще на два солдата. И нас повели по направлению к Мироновке. По дороге нас встретил офицер, которого солдаты называли помощником комиссара. Узнав от конвойных, куда нас ведут и зачем, он сказал, что считает лишним и несвоевременным с нами считаться.
— Я их сейчас здесь застрелю.
Но, к нашему счастью, револьвер оказался в неисправности, и поэтому приказал нас вести дальше, до следующего удобного случая. Он последовал за нами.
Через некоторое время появилась навстречу кавалерия в большом количестве и с несколькими автоматическими ружьями.
Политком велел кавалеристам остановиться.
— Приготовьте винтовки, сейчас надо расстрелять этих контрреволюционеров
Несколько солдат слезло с лошадей. Зарядили винтовки. Нас поставили в ряд, чтобы было удобнее расстреливать. Стоя в ряду перед лицом смерти, один из нас, Констан-тиновский, лишился ума и стал истерически громко смеяться. Другой из приговоренных, Подольский, почему-то глубоко засунул руки в карманы и не в состоянии был их высвободить: или в нем погасло сознание, так как на приказание политкома вынуть из кармана руки, Подольский остался неподвижен и бессмысленно глядел перед собою вдаль. Эго «неисполненное приказание» привело политкома в такое бешенство, что, обнажив шашку, он ударил его несколько раз по голове так сильно, что разбил ему череп... и мозги вывалились наружу.
Подольский упал.
Моя смерть была неотвратима.
И я, уже коснеющим языком, с последними искрами потухшего сознания, снова принялся быстро, быстро говорить. Я говорил о моей преданности большевикам и борьбе рабочего класса за свое освобождение.
Мои слова были бессвязны.
Но в них была искренность уходящего из жизни.
В мою пользу сказал один из конвоиров:
— Этот жид сам явился.
Политком разрешил мне отойти в сторону.
Я отошел.
Около меня очутился и единственный не еврей, бывший в нашей группе обреченных.
Раздалась дробь винтовок.
Упали мои товарищи по несчастью.
Нас обоих, оставшихся в живых, повезли дальше по направлению к Мироновке. Припоминаю, что с убитых была снята одежда и обувь. По дороге я и мой товарищ были обысканы нашими же конвоирами, у меня отобрали 20 рублей. Нас ввели, после целого ряда встреч и неизбежных угроз, на мироновскую телеграфную станцию, где находилась какая-то канцелярия. Здесь нас стал допрашивать политком пятого полка, молодой человек лет двадцати. Он начал свой допрос с того, что поставил меня и товарища к стене.
И стал в нас целиться из револьвера.
Но источник слов моих был, по-видимому, неиссякаем. Я с несвойственною мне горячностью стал почти что не просить, а спорить, требовать. Я стал требовать суда и следствия.
— Ибо мне смерть не страшна, говорил я, а ужасает то, что погибаю от рук своих же идейных товарищей, что умираю позорной смертью врага революции... а мне дороже жизни имя честного революционера, которое сохраню в глазах моих товарищей.
Слова мои подействовали на политкома. Он спросил меня:
— Вы еврей.
Я ответил:
— Я не еврей, а солдат армии труда и революции.
Это мое заявление окончательно расположило политкома в мою пользу. После минутного совещания со своими приближенными, политком объявил мне:
— Вы оправданы и можете идти.
Я просил политкома выдать в том удостоверение, что бы я мог оградить себя от могущих быть неприятностей. Политком сначала отказался, так как не имел печати, а потом выдал мне записку карандашом:
«Солидарен с советской властью».
Первый же патруль меня задержал, не придав значения записке. Я вернулся к политкому, и он выдал удостоверение по форме.
Я вторично пустился в путь.
Встречный патруль меня остановил и, когда я предъявил свое удостоверение, один из солдат спросил меня:
Какой национальности.
Я ответил столь счастливой для меня фразой;
— Я солдат армии труда и революции.
Солдат на это сказал:
— Я сам интернационалист, однако интересно, не еврей ли вы.
Я ответил:
— Для интернационалиста вопрос о принадлежности к нации немыслим.
Солдат, махнув рукой, как бы желая отвязаться от чего-то неприятного, отпустил меня...
«Успокоение»
...3-го марта погром в Россаве окончился...
Солдаты покинули деревню, poccaвскиe евреи стали собирать убитых и хоронить в братской могиле. Так закончила маленькая деревня свою длинную историю грабежей, жестокостей и убийств. Через две недели, когда пробрались сюда люди от комитета помощи, оставалась еще неприкосновенной декоративная, так сказать, сторона бесконечно большого несчастья: поломанные двери, окна, обломки дерева, стекла... всякого рода испорченные товары...
...и кровь, еще несмытая, человеческая кровь — в пустых домах, в открытых магазинах, на улице...
Никому и в голову не приходит убирать, подметать и чистить, — до того каждый еще объят ужасом несчастья, до того еще сильна овладевшая всеми апатия...
...и отчаяние...