Нет лучшей летней работы, чем на линии за городом! Вот где по-настоящему понимаешь цыган, их неистребимую тягу к коню, табору, костру... Расстаемся с городом с радостью. Самурай и тот тянет свою телегу с явным нетерпением, стараясь поскорее вырваться на свободу, к вольным подножным кормам. Работаем от зари до зари. Меняем столбы, перетягиваем провода, подрезаем деревья, делаем много другой простой и здоровой мужицкой работы. Линия ведет лучше всякого поводыря, никогда не заблудишься. Вот она выровняла бесконечный ряд столбов вдоль большака, вот запетляла между колхозными прудами, нырнула и скрылась в лесу, перемахнула через Хопер. Здесь стоп! Распрягаю Самурая, пуская его к воде, сам в речку с разгону, с налету, в брызгах теплой, щекотливой влаги. Прикосновение к водам! Как оно нужно, как оно важно! Соленая волна моря, голубая прозрачность озера, задумчивая тишина мягкой воды торфяника, первозданная свежесть родника...
Искупали Самурая, расстелили у телеги брезент, сняли с костра котелок с картошкой, хлеб, лук, вода, что еще надо!
Когда огромное красное солнце скрывается за далеким степным горизонтом и прохладные вечерние струи спускаются с высот, выбираем место для ночевки. В черной звездной степи желтое пламя костра хорошо видно. На огонь придет старый сторож колхозных полей. Принесет картошки, огурцов, а то и арбуз, расскажет деревенские новости, расспросит городские, повечеряет с нами печеной, на всю степь благоухающей картошкой из костра, поблагодарит, попросит, чтобы не баловали, и уйдет нести свою нелегкую ночную службу. Взойдет луна, большая-пребольшая, зальет степь мягким обманчивым светом, превратит нашу латаную палатку в волшебный шатер, а старого Самурая в былинного коня. Сон легко и бесшумно взмахнет серым крылом, прижмет наши натруженные тела к земле-матери, теплой, родной и уютной. Спокойной ночи!
Лето сорок третьего выдалось сухое и жаркое. Просо, посеянное по весне, так и лежало в растрескавшейся земле, не давая всходов. Копать было тяжело. Лопата со звоном отскакивала, отщипывая лишь мелкие камушки. Солнце прибавляло своей ярости, пот заливал глаза, а яма, едва обозначившись, не набирала глубины. "Давай лопату, - сказал Гаврилыч, - я сам докопаю. Сходи-ка, нарви луку на обед. Видел поле у пруда?" Он налег на лопату и дело у него пошло, а я поплелся с понурой головой. Идти было недалеко, но боязно. Таскать колхозный лук дело не из приятных. Сторож обнаружился сразу, как только я выдернул первые пучки зелени. "Стой малец, стой! Давно я за вами присматриваю, а идем-ка теперь в правление!"
В правлении народу было много, но все сразу замолчали. Я положил зеленые стрелки на стол. Было жарко, мухи гудели, в соседней избе заходился плачем ребенок. "Ты указ о колосках знаешь, или рассказать?" - спросил мужчина с нашивками ранений на гимнастерке. Указ о колосках знали все и спрашивать не надо было. Жара стала нестерпимой, в ушах предательски зазвенело. Сердитое усталое лицо мужчины что-то говорило. Пустой рукав гимнастерки подпрыгивал при этом, я медленно стал оседать вдоль стены на пол. "На попей, ты больной? Да после тифа паренек, не видно разве! Посиди, попей водички, не бойся".
У правления на скамеечке сторож. "Ну, иди, парень, иди, да только в другой раз не попадайся". Вышел уже из села в поля, когда меня окликнули. Надо было бежать, да ноги совсем не слушались. Нагоняли быстро. Я остановился. Девчонка моих лет босоногая в платьице с длинными рукавами, в косынке, с растерянным раскрасневшимся лицом и добрыми телячьими глазами, остановилась несмело в трех шагах, не зная что сказать. "На, возьми!" Она протянула тот самый лук, самый горький на свете. "На, еще!" На ее ладошке оказалась большая скибка домашнего деревенского черного хлеба.
Я сидел на теплой земле среди полыни и кузнечиков под большим добрым небом и ел хлеб людей, хлеб, которому нет цены.
Кончался второй год войны.