* * *
Итак, все-таки озарение; в шутке, которой я пытался «отбояриться» от трудного вопроса корреспондента, была доля правды.
Сполохи озарений и постоянная напряженность — вот картина работы исследователя рукописи. Напряженность — это состояние внутренней сосредоточенности, когда все силы и возможности собраны воедино, чтобы достичь нужной цели. Оно не может продолжаться слишком долго, ибо людской организм, которому ничто человеческое не чуждо, физиологически и психически нуждается в нормальном чередовании возбуждения и торможения; однако оно должно иметь способность продолжаться достаточно долго, когда это нужно для того, чтобы исследователь и через его труд общество взошли на новую ступень своего развития. Последовательная целеустремленность сминает противоборствующие внешние обстоятельства и в то же время пользуется их, помощью, ибо они сами оттачивают острие воли, обращенное против них. Игра освобожденной энергии внутренних сил составляет поэзию труда исследователя. Но сколько в этом труде прозы! Тут я автоматически пользуюсь тривиальным разделением, в обоснованность которого не верю. Почему говорят: «Фу, какая проза!». Почему «проза» — это нечто серое, скучное, тяжкое, от которого хочется поскорее избавиться? А «Чуден Днепр…»? А «Как хороши, как свежи были розы…», — кстати, вышедшее из-под того же пера, что и «Утро туманное, утро седое»? Отвечают: «Это благоуханная проза». Позвольте, проза, рожденная художником, не нуждается в уточняющих определениях, она может быть лишь благоуханной, но никак не зловонной. Итак, лучше сказать: сколько выпадает на долю исследователя черновой работы! Прежде чем триумфатор, он — чернорабочий в белом воротничке. Некоторые стремятся переложить эту утомительную функцию на плечи других, самые инертные из которых могут состариться за столом научно-технического сотрудника, вывозя из подземных кухонь к свету славы чужие работы. Напрасно стремятся: исследователь должен быть единственным работником своего дела, от альфы до омеги он должен свершить его сам; лишь тогда он будет в нем хозяином.
И я на ряд лет отрешился от прогулок в задумчивой тишине парка в Павловске, где тогда жил, от любимой музыки, от dolce far niente[1] отпусков и выходных; отрешился, чтобы слово за словом сверить парижский и дамасский экземпляры моей рукописи, каждый из которых имел почти двести страниц текста; чтобы, читая и перечитывая строки и строки ради заполнения одной карточки, составить полный указатель географических и астрономических названий, авторов, упоминаемых арабским лоцманом, и их книг; чтобы неспешно переписать арабский текст и выправить русскую машинопись моего опуса… Текли недели, месяцы, годы. Страница за страницей ложились в папку полной готовности. Светлею, вспоминая об этих трудных днях. О напряженности и озарениях.