* * *
Два обстоятельства вызывали у меня досаду в эту весну 1937 года — надвигавшаяся зачетная сессия и близившиеся каникулы: и то, и другое оторвет от работы над поэмами Ахмада ибн Маджида.
21 июня, сдав последний экзамен — он был по курсу академика Мещанинова «Новое учение о языке», — я вышел из факультетского здания, дошел до стрелки Васильевского острова, опустился на скамейку и полной грудью вздохнул: наконец-то! Прожит еще один студенческий год, пройдена еще одна сессия, еще один барьер, я уже пятикурсник! Удалось управиться за десять дней до начала каникул, впереди — отдых в дальней родной Шемахе, долгое, яркое, ароматное лето со всеми его удовольствиями — боже, до чего хороша жизнь!
Бюсты Росси и Кваренги, стоявшие на высоких пьедесталах в сквере против Биржи, четко рисовались по нежному золоту вечернего неба. Я их любил, я к ним привык: они ежедневно провожали меня каменными глазами в университет и обратно — жил я в общежитии на Мытне и на занятия ходил пешком.
Синьор Карло, маэстро Джакомо, как мне поступить с рукописью? Ведь привык я и к этим неровным строчкам вязи, медленно передвигающейся вперед, они — как долгая, увлекающая за собой тропа в неизвестное. И нельзя представить, чтобы целых два с половиной месяца можно было не биться изо дня в день над расшифровкой странных и манящих названий стран и поселений; это же будет какая-то опустошенная жизнь, и ничем другим ее не заполнишь, а потом станешь сожалеть о впустую прожитом времени. Да ведь даже и… ну, скучно, что ли, без этой работы, в которой для тебя… ну, конечно, не все, но многое.
Так чего проще? Надо взять рукопись с собой.
… Единственный в мире экземпляр принесен в общежитие, бережно уложен в чемодан, едет со мной в Закавказье.
Зрелая осторожная дама, моя бывшая сокурсница, — сейчас мы работаем в одном институте — выговаривает мне:
— Зачем об этом писать? Ведь ты поступил нехорошо. Подумай сам, как можно было увозить рукопись, тем более уник?! Ведь это невосстановимо! Украли у тебя чемодан, или поезд потерпел крушение, или случился пожар в доме, где ты жил, — что тогда?
Правильно, мой друг; ты всегда отличалась благоразумием. Надо жить но часам, спать после обеда и не работать ночами, чтобы не повредить здоровью. А я, беспутный, не думал об этом. Вот, не захотел — и уже не смог бы, если и захотеть — отрываться от своей рукописи, взял да и увез. Каюсь — и не жалею о своем давнем проступке: сердцу моему безоглядная увлеченность милее пресного благоразумия. Каждый ли решится ухлопать свой отпуск на работу? А я решился; собственно, тут не было ни вопроса, ни раздумий. Ведь была безоглядная увлеченность; ею жива не только любовь, но часто и наука. Вряд ли Галилей или Менделеев делали свои открытия в наглухо застегнутых вицмундирах.
Молодость не всегда считается со строгими правилами хранения рукописей, которые, конечно, обязательны для всех.
…За лето предварительное описание рукописи морских поэм было составлено полностью. Назавтра после возвращения в Ленинград, радостно здороваясь с Игнатием Юлиановичем, я вручил ему свой новый опус на просмотр.
— Как, уже? — удивился он. — Когда же вы успели?
— Лето было долгое, Игнатий Юлианович.
— Что же, вы никуда не ездили? Не отдыхали?
— Ездил в Шемаху. И рукопись была со мной неотлучно.
Крачковский ахнул. Но выговаривать не стал.
Красный томик и сейчас хранится в рукописном отделе Института востоковедения. Его неизменно показывают иноземным гостям, и те благоговейно рассматривают незатейливый старинный переплет, а иногда и первые строки первой поэмы.