* * *
В октябре в Тальму приехал некий Шарашкин. Говорили, что он следователь из управления Севураллага. До сих пор я не знаю, кем он работал, но он не был начальником 3-й части. Этот пост в Ликино занимал Шевченко, провокатор и негодяй, на совести которого было несколько расстрелянных за «саботаж» истощенных заключенных. А Шарашкин производил впечатление интеллигентного человека.
Он обошел весь лагерь, заходил во все углы, в бараки, на склад, ездил верхом по лесу, а вечером сел в кабинет Пичугина и вызывал туда по отдельности всех бригадиров, коменданта, нарядчика и рядовых рабочих. Рано темнеет в октябре в этих краях. Беседы происходили при свете электролампы, так что со двора можно было видеть, с кем разговаривает Шарашкин, какое у допрашиваемого лицо.
Вызывал к нему нарядчик по его указанию.
И меня он вызвал и спросил:
– Что бы вы хотели мне рассказать?
Хорошо зная, что за мною наблюдают со двора, я коротко сообщил шепотом:
– Лагпункт выполняет план на 80%. Я передаю в отделение заведомо ложные сведения, потому что за спиной стоит Пичугин и диктует мне среднепотолочные цифры. Я боюсь не подчиниться, потому что в лагере – полный произвол. Несколько человек убиты, а на них составлены акты, будто они умерли от инфаркта, воспаления легких, несчастных случаев. Как бы меня не пришибли.
Шарашкин сказал:
– Немедленно уходите, чтобы не было подозрения, что вы мне что-то сообщили. Я все тщательно проверю и вашу судьбу буду держать под контролем.
Вся беседа продолжалась не более двух минут.
Утром Шарашкин ускакал на коне.
К концу месяца Шитиков сообщил мне, что Пичугина исключили из партии, объявили ему строгий выговор, но оставили на должности начальника лагпункта. Пичугин в бешенстве, все гадает, кто мог на него накапать.
Очевидно, Пичугин, взвесив все возможности, в конце юнцов все-таки подозревал меня.
5-го ноября нарядчик пришел ко мне рано утром в барак и велел выйти со всеми на развод. Больше я в конторе работать не буду.
Я вышел на развод. Пичугин стоял здесь, будто принимал парад. Указывая на меня, он крикнул:
– К Евдокимову!
Так я вышел за зону с бригадой Евдокимова. Мне дали лучковку и топор, и я пошел с бригадой в лес. Мы долго шли, пока добрели до нашей делянки. Евдокимов развел костер для себя и для конвоира. Ведь был ноябрь – мороз, снег, ветер.
Производилась выборочная рубка деловой древесины. Я был уверен, что справлюсь с нормой, так как я знал, что надо рубить. Пока Евдокимов разводил костры, я уже свалил два дерева.
Ко мне подошел заместитель бригадира, тот самый, у которого я в первый день вытащил тридцатку из кармана. Он меня позвал к костру.
– Зря стараешься, – сказал мне Евдокимов. – Лучше отдыхай, силы тебе пригодятся. Дело в том, что Пичугин строго настрого велел не выводить тебе больше 50%, сколько бы ты ни выработал. Сам понимаешь, что из этого получится. Станешь слабосильным, отстанешь от бригады, и придется тебя законстролить. Я хорошо помню, как ты выручал моих штрафников на Верх-Шольчино и поэтому тебя предупреждаю: не выходи с моей бригадой. Подумай, что делать. Отруби себе руку, откажись от работы или иди в побег. Иначе тебе – хана.
Этот день я сидел с Евдокимовым и его заместителем у костра и не работал. Они меня угостили хлебом и даже колбасой, а Евдокимов поделился со мной самосадом.
Когда мы вернулись, я взволнованный сидел на своей койке и ломал себе голову, что мне делать? Отрубить руку, когда рядом нет хирурга, это, во-первых, кончится гангреной и мучительной смертью, во-вторых, за это давали расстрел по статье 58 п.12 (саботаж); идти в побег – бессмысленно: никто беглеца не укроет, любой местный житель выдаст. Отказ от работы – тоже расстрел. Что же мне предпринять, чтобы попасть в Ликино?
И здесь мне бог послал нежданное решение.
Около полуночи пришел старик дневальный с лейкой, наполненной керосином. Он по всем баракам наливал керосин в коптилки, освещающие все помещения, кроме конторы. Он поставил лейку под нары, завалился на бок и заснул. А когда он захрапел, я вытащил лейку из-под нар и вышел во двор.
Я пошел к конторе, стоявшей в дальнем углу лагеря под вышкой со стрелком. За конторой стояла большая поленница с сухими дровами. Я облил часть поленницы керосином, вытащил из кармана огнище, выбил искры, веревка поймала огонь, с березового полена я сорвал сухую кору, она загорелась, и вмиг часть поленницы горела ярким пламенем. Огонь бушевал в двух шагах от конторы, так что создалось впечатление, что горит бухгалтерия и кабинет Пичугина.
Стрелок с вышки заорал:
– Что ты там делаешь?
– Не видишь? – кричал я. – Я поджигаю контору?
Я рассчитывал так: все равно мне погибать. Стрелок не имел права стрелять в зону. А это была единственная возможность попасть в Ликино подследственным.
Стрелок стал стрелять в воздух. Через десять минут здесь уже было полно народу. Люди стали растаскивать дрова и тушить пожар. Появился Пичугин.
– Кто это поджог?
– Я поджог! – кричал я. – Это я!
– И это перед годовщиной Октября?
Меня немедленно посадили в карцер. Это было около 12 часов ночи. Я не знаю, как я в этом карцере не околел. Его не топили, а мороз не менее 15 градусов.
Утром за мной прискакали два конвоира верхом. Я надел свое венское зимнее пальто, служившее мне до сих пор одеялом, взял свой фанерный чемодан, в котором кроме котелка и ложки ничего не было, и пошел с конвоем в Ликино в лаптях и портянках, счастливый, что ушел из-под власти Пичугина. А дальше я – как-нибудь выкручусь. На чемодане осталось 334 палочки