Когда началась война, я была у тети Олеси. Все боялись каких-то парашютистов. Я, конечно, не понимала, кто это, думала — страшные чудовища, раз взрослые их так испугались. Начались перемещения, скитания, бегство от бомбежки. Почему-то мы жили в сарае, где я радовалась обществу поросенка, овец и кур и не страдала от блох в отличие от взрослых. Я стала совсем деревенским ребенком. Нянчила полено, запеленутое в тряпку, называла его своей дочкой.
Я сама ничего не помню, но в сохранившихся у бабушки Жени письмах тетя Олеся все это красочно описала, как и вообще весь хаос эвакуации, безумие внезапных сборов.
...Разоренный дом. Рояль, оставленный в пустом доме, как живое, обреченное существо..
У моего отца лицо сразу переставало быть взрослым, когда он снимал очки. Взрослый для меня значило — сильный; тот, кто все может и все знает, тот, кого никто не посмеет обидеть.
Но — стоило папе снять очки, он тут же превращался в мальчишку, которого только что сбили с ног. И при этом он оставался таким большим по сравнению со мной, что мне на него надо было смотреть, запрокинув голову;
Как ему удалось уговорить военкома взять его в армию? Даже для ополчения он не годился с близорукостью минус 8. Но чем ближе фашисты подходили к Москве, тем больше его снедали тревога и жажда действия.
Я помню, как он ходил со мной по городу, ставшему непохожим на себя, как сдавливал мне руку, когда по улице нестройно шли отряды ополчения или шагали солдаты. Он застревал у плакатов «Что ты сделал для фронта?» и «Родина-мать зовет», хотя я не любила на них смотреть: у женщины на плакатах было резкое, страшное лицо, страшные пряди волос и обвиняющий палец, нацеленный мне в глаза...
В витринах вместо красивых манекенов с красивыми улыбками и туманными глазами теперь валялись толстопузые серые мешки с песком. Куда делись манекены? Мне всегда хотелось иметь такую большущую куклу, как взрослая тетя, наряжать ее и укладывать на диване. Где теперь эти куклы? Лучше бы отдали девочкам...
Не на что было смотреть. Скучно! Совсем нет гуляющих на улицах. Все спешат.
Вид у прохожих озабоченный, мчатся куда-то, и все ненарядные...
Из-за угла в пустой переулок выходит отряд ополченцев с песней вразнобой. Странно видеть этих людей в строю, пытающихся шагать дружно. Они совсем невоенные, как и мой папа. А он замирает на пыльных булыжниках, смотрит через очки, и где его веселая улыбка? Он нервничает, спешит, тащит меня за собой, и я боюсь капризничать, бегу, спотыкаясь.
Не представляю, как он воевал. У меня близорукость гораздо меньше, но без очков я в трех шагах вместо человеческого лица вижу расплывчатое пятно.
Мне рассказывали, что винтовка у него была старого образца, 1913 года. Наверное, при выстреле сильно отдавала в плечо. Я в школе стреляла из мелкашки, и толчок был чувствительный, я хваталась за очки. А на войне с очками, наверное, совсем беда: то запотеют, когда нет возможности их протереть, так и идешь вслепую, то соскочат, если резко наклонишься, то пылью зарастут... И вообще — о них надо постоянно помнить, беречь...
Он мог уйти из ополчения. Его часть долго жила в какой-то школе в Москве, наверное, недалеко от нашего дома, потому что, помню, мы с няней ходили к нему пешком, приносили еду. Я долго хотела потом попасть в тот школьный двор, усыпанный почему-то соломой. На ней тогда рядом с папой сидели усталые невоенные люди. Ветер разгонял солому по всему переулку, ее желтые клочки долго бежали за нами, когда мы уходили. Папа смотрел нам вслед через очки, я оглядывалась, и мы друг другу махали. Даже в эвакуации я вспоминала людей, сидящих на соломе в школьном дворе и папу у самой ограды и думала: а вдруг он еще там сидит?
Ополчение понемногу расползалось. Люди уставали от первоначального героического порыва и начинали трезво оценивать свои возможности и обстоятельства. Какие из них воины с их хроническими болячками, грузом возраста, с дедовскими винтовками против танков и автоматчиков на мотоциклах?.. Кто-то пристроился на завод, кто-то в учреждения... Мой отец тоже мог уйти. К нему приходил его товарищ и предлагал бронь как ученому, нужному для обороны. Но отец ответил:
— Если бы я был русский, я бы так и сделал... Что я за солдат с моим зрением... Но я еврей! Я не смогу слушать попреки, что евреи спрятались за спину русского Ивана. Лучше в бою погибнуть...
Он трезво смотрел на происходящее и был уверен, что погибнет... Товарищ моего отца рассказывал, что когда встретил его в военной форме, то даже растерялся, и сердце у него защемило. Совершенно не воинственный это был солдат. Худенькая шея в широком вороте гимнастерки. Сильные тяжелые очки на осунувшемся лице. Все ему было велико: и башмаки с обмотками, и гимнастерка, а пилотка — мала, еле покрывала крупную голову.