authors

1640
 

events

229312
Registration Forgot your password?
Memuarist » Members » Valeriya_Prishvina » Шкала радости - 17

Шкала радости - 17

02.01.1921
Москва, Московская, Россия

Монашество, в понимании Нила Сорского, — это делание внутреннего человека, и аскетический подвиг должен быть направлен не на телесное умерщвление, а на устроение души. Монах — враг всякой внешности. Храмы должны быть чужды украшению. «Чем жертвовать на церковь, лучше раздать нищим», — учил Нил Сорский. Послушание наставникам должно быть не механическим, а сознательным. Высшим авторитетом для послушника остается Священное Писание. К врагам церкви надо относиться с любовью, милостью, не судить, не наказывать, а молиться за них.

Все эти идеи были новы и не по плечу современникам Нила Сорского. Они вызывали недоверие, подозрение в ереси. Особенно раздражало выступление заволжских старцев на соборе 1490 года в Москве, разбиравшем дело так называемых «жидовствующих» еретиков, которых поначалу решено было «сожещи», а в конце концов, под влиянием Нила Сорского, ограничились лишь отлучением нескольких упорствующих. Но ряд казней на местах все же был совершен представителями враждебной Нилу партии.

Следующим раздражающим выступлением Нила Сорского был его протест на соборе 1505 года против землевладения монастырей.

Все это я рассказал вам, чтобы задать вопрос: враг Нила, формалист и государственник Иосиф Волоцкий был канонизирован в конце XVI века. О Ниле же исследование отмечает, что неизвестно, был ли он когда-либо канонизирован формально. Но тем не менее в церковном календаре и поныне отмечается день его поминовения как святого — 7 мая, и в заглавиях его сочинений сохраняется имя «великого старца». Кто, спросим мы, оценил по достоинству личность Нила Сорского, кто сделал его святым? Верующие православные люди, а отнюдь не иерархи церкви. Вот что такое — дух православия.

Я:  — Не так давно это было, а слушается сейчас как сказка, да и в детстве подобные рассказы звучали как страшная и далекая сказка, которая не может повториться.

Абрамов:  — Наше детство! Это виселицы 1905 года, кровавое воскресенье 9 января! Это не сказка, это была самая реальная и жестокая правда, на которую вы сейчас закрываете глаза.

Я:  — Нет, Абрамов, я ужасаюсь этому. Но, по существу, оно было и тогда уже как призрак прошлого, его пережиток и потому было всем без исключения ненавистно. На этом примере видно, что Александр Васильевич прав: события истории всегда отстают от уровня сознания.

— Вы ведь Чехова считаете честным писателем? а что он говорит в те годы нашего детства, дайте мне книгу его пьес… — Абрамов бросается в кипу художественной литературы и сразу безошибочно находит. — Вот! Тузенбах говорит: «Нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий». Как же? Ведь это было, ну хотя бы казни были! В том-то и дело, что все это уже было несовременно, оно стояло ниже уровня нашего сознания, это был пережиток, оно должно было очень скоро засохнуть намертво и отпасть. Помните, там же Вершинин говорит: «Через двести-триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной»[1]. И наше поколение призывалось делать эту «изумительную жизнь». Я гимназисткой проплакала откровенно весь спектакль подряд именно от этого сознания своей высокой и счастливой миссии. Но почему же, почему Чехов ошибся? Сейчас мы это видим, сидя уже на пожарище… Подумать только! Прошло только четыре года с тех пор, как я, девочкой, плакала в Художественном театре от восторга и веры — и снова, как в давно прошедшие времена варварства, люди сжигают друг друга в топках паровозов, вырезают друг у друга на спинах кресты и звезды, и красные и белые это совершают одинаково — с ненавистью, со сладострастием.

Мне рассказывала на днях наша бывшая прислуга, приехавшая из деревни: у них толпа засекла насмерть священника-старика. И не преступного, а доброго, всеми местными людьми уважаемого. Их подстрекали какие-то пришлые люди, подстрекали «принципиально», произошло что-то вроде массового гипноза. Заметьте, в толпе было много женщин. И они участвовали в зверской расправе. Не сомневаюсь, подобное совершается и «на другой стороне»… Что с нами случилось? Как будто история потеряла направление и помчалась назад.

А. В.:  — И вы хотите, Абрамов, чтобы, зная все это, я отдал людям свою волю? Нет, ни красным, ни белым «Робеспьерам» я воли своей не отдам.

Абрамов: —  Вы собираетесь стать новым Нилом Сорским? А я вам пророчу: вы сами станете Робеспьером вроде Иосифа Волоцкого, как только вступите в ряды князей церковных. И попадете, смотришь, в святые! Вы его еще не знаете, он слишком принципиален, слишком правилен, недаром его называли у нас «совестью курса». Он из-за принципа не только меня — вас поволочет на костер.

А. В.: —  Юпитер, ты сердишься…[2]

Я (Александру Васильевичу):  — Бросьте, ваш друг не заслуживает иронии! Он даже прав: сейчас с революцией церковь стала свободной, государство ее от себя отсекло. Но спор Нила с Иосифом продолжается. Подлинная Церковь — не от мира сего, и только поэтому она светит грешному миру. Но что, если она вновь соединится с государством и поставит перед собой идеал византийского земного величия? Тогда она неминуемо потеряет свою силу. Абрамов неожиданно показал себя правовернее вас: он опасается, что вы можете превратиться в князя церковного — в государственника. Это и будет последний конец православной России, конец тому, чем она могла бы светить миру.

Я говорю, и мне кажется, что чем четче я выражаю свою мысль, тем более огрубляю ее, тем дальше становлюсь от ее сокровенного смысла. Я смущаюсь.

— Мы все не правы, — говорю я, — потому не правы, что хотим рассудочно построить схему своего идеала и путей его осуществления. А идеал рассудком неуловим.

Абрамов:  — Ваши тонкости слушать любопытно. Но они не ко времени. Поэтому я вам повторяю: кто не с нами, тот против нас. Вы против?

Я:  — Мне и самой неясно — кто за кого! Поглядите на людей, называющих себя христианами, по ним легче всего понять мою мысль. Иной атеист ближе, чем они, к Богу. И первый — это вы. Не делайте зверского лица — я это утверждаю! Сейчас я вам прочту стихи одного подобного вам «атеиста».

 

Значит — опять

темно и понуро

сердце возьму,

слезами окапав,

нести,

как собака, которая в конуру

несет

перерезанную поездом лапу.

 

Я думал — ты всесильный божище,

а ты недоучка, крохотный божик.

Видишь, я нагибаюсь,

из-за голенища

достаю сапожный ножик.

Крылатые прохвосты!

Жмитесь в раю!

Ерошьте перышки в испуганной тряске!

Я тебя, пропахнувшего ладаном, раскрою

отсюда и до Аляски!

 

Пустите!

Меня не остановите,

вру я,

в праве ли,

но я не могу быть спокойней.

Смотрите —

звезды опять обезглавили

и небо окровавили бойней!

 

Эй, вы,

Небо!

Снимите шляпу!

Я иду!

Глухо.

Вселенная спит,

положив на лапу

с клещами звезд огромное ухо[3].

 

У Маяковского весь космос — как одно огромное ухо. Разве вы через этот образ не видите, что Маяковский спорит с живым Творцом? Маяковский не стал бы тратить себя на борьбу с химерой. В это мгновение он верует (знает), одновременно отрицая.

По Маяковскому можно увидать еще одно особенное наше русское свойство — целиком отдаваться нравственной идее, бросаться в нее, как в костер. Другие народы мира постарше, они уже поостыли и, конечно, расчетливее тратят себя на общее дело. Вот почему, может быть, и революцию мы за них  совершаем…

Абрамов: —  По правде говоря, нам действительно нечего было терять! Посмотрите на моего бывшего друга Александра Васильевича: что у него? одни книжки. И те он сожжет, когда пойдет в попы. Но это — между прочим. Скажите мне о другом: зачем ваш бог строит с такими сложностями свою вселенную («недоучка», «крохотный божик»)?

Я:  — Ничего, Абрамов, я не обижаюсь, мне стало с вами уже не трудно… Вы на Бога смотрите, как на верховного администратора или как дикарь на деревянного домашнего божика. А если мы с нашим Творцом сотрудники?[4] Самое главное, мне кажется, мы должны научиться о Нем молчать, а не так, как оно было бесстыдно перед революцией у декадентов, у оккультистов, в разных философских столичных кружках. В простом верующем народе было иначе. Помню, как няньку мою один образованный и легкомысленный гость спросил, есть ли Бог, она ответила ласково, серьезно и очень иронично к его легкости: «Что-то, барин, есть», — и он замолчал.

Абрамов:  — Допускаю на минуту, что вы правы: мы, русские, имеем особое нравственное призвание в мировой истории. Тем более подвиг нашего времени один: это делание общественной справедливости. Значит, надо торопиться делать эту справедливость, простую и понятную всем. За это мы, революционеры, и взялись. Ни капли времени терять не будем, и тогда ваш же бог нас погладит по головке. А вы, на что вы себя обрекли? охранять стены пустых храмов, камни, обряды и догматы на потребу старух и кучки бывших интеллигентов?

Я:  — Вы правы, храмы будут разрушены, я с детства предчувствую это! Все будет разрушено! На что Владимир Соловьев был поборником церковной организации, ее вселенского торжества на Земле, а и он говорил, умирая, своему другу Сергею Трубецкому: «Магистраль всеобщей истории пришла к концу… кончено все. Христианства нет, идей не больше, чем в эпоху Троянской войны…»

Разрушение как возмездие за грехи церкви уже совершается на наших глазах. Никогда, вероятно, не осуществятся, не станут видимы в массе людской наши идеалы. Мне что-то запрещает теперь произносить перед скептиком имя Божье вслух. Мне неловко бывает смотреть на священника в его облачении среди неверующей толпы. Кончится мир или начнется по-новому, но вера теперь должна стать нашей тайной, явными — наши дела. Только дела и могут убедить.

А. В.:  — Вы говорите об этом с таким оттенком, словно радуетесь предстоящему разрушению и торопите его. Но если все-таки останется жизнь на Земле и не сохранится видимой церкви, где хранить сокровища мысли, накопленные поколениями?

Я:  — В мысли. Смысл невозможно уничтожить[5]. Он сохранится в естественной поэзии, во врожденном чувстве прекрасного, этом необъяснимом свойстве нашей души. Люди выйдут из борьбы голыми, и красота будет их первая одежда. Она и просвечивает сквозь преступную историю человечества. Вот о чем, может быть, и думал Достоевский, когда говорил, что «красота спасет мир». Поэзия — это дрожжи в мировой истории: самая минимальная доля в общем составе, но без дрожжей не получится хлеба.

Абрамов:  — Ваши церковники вас бы сожгли на костре, родись вы немного пораньше. Но он еще, может быть, вас и сожжет, — говорит Абрамов, указывая на Александра Васильевича. — Прощайте! — Они прощаются за руку, не выдерживают, обнимаются.

Тот наш спор был, конечно, короче и проще. Воспроизвести его с точностью через полвека — невыполнимая задача, но я свела в единство многие наши думы и слова, всплывшие в памяти, и нигде не вышла за пределы правды тех лет.

 



[1] Персонажи пьесы А. П. Чехова «Три сестры».

[2] Источником бытующего крылатого выражения считается обращение Прометея к Зевсу (Юпитеру): «Ты берешься за молнию вместо ответа, значит, ты не прав».

[3] Строки из поэмы В. В. Маяковского «Облако в штанах» (1915).

[4] Ср.: «Иногда безобразия жизни до того доведут, что готов даже поссориться с Богом, но когда ухватишься за это, вдруг оказывается, что и Богу не легче моего, и не ссориться мне надо с Ним, а скорей помогать, и не где-нибудь далеко, а тут же, в себе самом». Дневник 1 декабря 1952 г. (Коммент. В. Д. Пришвиной.)

[5] «Знание об истине — это не то, что знание истины. Кроме содержания есть дух слова». Современный автор. (Коммент. В. Д. Пришвиной.)

12.09.2025 в 18:30

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Legal information
Terms of Advertising
We are in socials: