У Дмитрия Михайловича не было близких друзей. Он выписывал и покупал книги без системы, без понимания. В доме, уже на памяти Ляли, появился большой стенной шкаф, который стал заполняться нарядными новыми переплетами. Рядом с Лермонтовым стал Надсон, рядом с Львом Толстым — Шеллер-Михайлов. Отец переписал красивым твердым почерком ходившую по рукам «Крейцерову сонату». Где-то он услыхал об индийских йогах, где-то — о физической культуре Запада (стал по утрам делать гимнастику «по Мюллеру»); где-то — о новейших открытиях Лондонского общества психологических исследований. Своими открытиями он делился только с одной дочкой. Теперь, оглянувшись назад, ясно видишь, как хотелось отцу сдвинуть с места свое застоявшееся существование, но он сознавал себя необразованным человеком российского общества времени так называемой реакции.
— Был бы я лесником, — говорил он, — жили бы мы с вами в лесу… — Дмитрий Михайлович грустно улыбался, он не знал вокруг себя примера, чтобы можно было развалить и заново устроить накрепко сколоченный быт. Девочка тоже понимала: им не увезти в лес с собой свою красивую и слабую мать. И жизнь продолжалась — прежняя, навсегда установленная.
С годами стираются впечатления, но отдельные картины и события сохранились, часто именно те, что, казалось, меньше всего близки пониманию ребенка. Отчего так? Много может быть ответов, и один из них — что неопытная душа ребенка ближе к той общей «утробной» жизни Природы, где все мы друг от друга еще неотделимы. Вероятно, величайшее дело жизни состоит в том, чтобы выйти из-под бесчисленных внушений и взглянуть на мир и на себя свободными глазами. Возможно ли это? Где границы этой последней свободы и достоверности? Эти вопросы не возникали, конечно, в сознании ребенка. Он, как и все, обречен был впитывать внушения быта, среды, окружающих. Внушения шли от родителей, от няньки, от подруг, от книг, от случайно подслушанных слов взрослых. Слова эти, так или иначе, воспринимались девочкой и начинали жить в ней своею собственной жизнью. И вот сейчас, обернувшись назад, мы пытаемся заглянуть в тот котел, где кипело и варилось будущее начинавшего жить нового человека.
Первые прикосновения современности девочка почувствовала в свои четыре года: она сидит на ковре у ног взрослых и рассматривает картинки Японской войны в иллюстрированном журнале «Нива». Где-то высоко над нею у лампы взрослые читают газеты и перебрасываются тревожными фразами о войне. На картинках — проволочные заграждения, и на них маленькие раскосые японцы с тонкими ножками, как жуки на булавках, и русской девочке их жаль, и непонятно ей, зачем людей нужно насаживать на колючки.
Дальше выплывает из памяти, как они с матерью возвращаются по темным и необычно пустынным улицам. Мать торопится, тянет ее за руку, вот они уже бегут. Слышится стрельба. Хлынула откуда-то беспорядочная толпа. Мать бросается под арку ворот. Свистят пули. Проносятся на лошадях военные люди. Улица мгновенно становится пустой, словно ее промела невидимая гигантская метла. Вечером в комнатах не зажигают огня. Что-то страшное совершается за пределами дома.
Переписанная от руки повесть Л. Н. Толстого «Крейцерова соната» (опубл. 1891) находится в архиве В. Д. Пришвиной и представляет собой рукопись, написанную пером, черными чернилами, в твердом, сделанном на заказ переплете темно-красного цвета с тисненым названием и именем автора, на внутренней стороне крышки сверху приклеена марка: «Писче-бумажн. магазин и переплет, заведение. Витебск. Замк. ул. Г. Росильсон». На корешке внизу тисненые буквы «Д. Л.». На первой странице в левом верхнем углу над названием стоит дата «11 июля 1890 г.», по-видимому, отметившая день начала переписки.