12. «С чужих ветров...»
Здесь мне хочется рассказать об одном из весьма заурядных для тех лет эпизодов... Заурядных... Но из таких эпизодов и состояла наша литературная жизнь.
После выхода романа «Кто, если не ты?..» прошло десять лет. Роман «Лабиринт» и сатирическая повесть «Лгунья» лежали в столе без надежды на издание. Тем не менее я продолжал писать, занимался переводами...
В 1973 году, после свержения Шухова, в журнал пришел новый редактор, который, будучи главным редактором Алма-Атинской «Вечерки», никакого отношения к литературе не имел, зато для ЦК КПК являлся беспрекословным исполнителем любых «указаний»... Но дело заключалось не только в Кунаеве, который был тогда первым секретарем ЦК и фаворитом Брежнева. Ларина поставил главным редактором журнала Владислав Владимиров, занимавший должность помощника Кунаева...
Всего-навсего — помощник... И только... Но в его руках сосредоточилась такая власть, которой не имели ни первый секретарь Союза писателей, ни директор издательства «Жазуши», ни председатель Комитета по печати.
Залихватский журналист, он хотел стать «ведущим писателем» в республике, а пока одних литераторов гладил по головке, других стремился уничтожить... Достигалось это простым способом: в доклад Кунаева на каком-нибудь «ответственном» совещании вписывались несколько строк — и судьба писателя, редакции, журнала, газеты, института бывала решена.
Несколько лет назад я услышал о трагической истории мальчика, который, узнав, что мать изменяет отцу, покончил с собой. Взрослые жили своей жизнью, ребенок для них становился обузой, балластом... Повесть, которую я написал, так и называлась: «Третий-лишний».
Наш новый главный решил ее напечатать. Как я впоследствии понял, не слишком замысловатый план сводился к тому, чтобы, напечатав повесть, расколошматить ее и вытурить автора из редакции... Повесть появилась в «Просторе», а через неделю «Вечерка» напечатала на нее разгромную рецензию за подписью «В. Владимиров».
Мне сочувствовали. Последними словами ругали Владимирова. Но никто не мог представить, какой из создавшейся ситуации у меня имеется выход... Я тоже его не видел. Я понимал: на моей литературной судьбе поставлен крест. И тут дело не только во Владимирове («Нет Бога, кроме первого секретаря ЦК КПК Кунаева, и Владислав Владимиров — пророк его»), это расплата за мой роман... Теперь, когда был свергнут Хрущев и понемножку восстанавливалось «доброе имя» Сталина, мой роман являлся уликой... Уликой... Уликой — в чем?.. Точных формулировок не могло быть, зато подразумевалось... Подразумевалось многое...
Я знал, что никто это не напечатает, но я просидел за машинкой всю ночь, отстукивая «Ответ критику Владиславу Владимирову (по поводу его рецензии «Вдоль обочины», напечатанной в «Вечерней Алма-Ате» 19 ноября 1974 г.)».
«Я внимательно прочел Вашу рецензию на мою повесть «Третий-лишний». Она удивила и даже обескуражила меня. Откуда такая желчность, такой издевательский тон, такая ненависть, желание любыми средствами, вплоть до грубейших передержек и подтасовок, скомпрометировать мою повесть?
Вы пишете: «Сюжет новой повести Ю.Герта немудрен. Он и она. И еще «третий-лишний». Судя по всему, сюжет Вас не удовлетворяет. Но как быть, если предмет повести — семья? А семья, при современном утверждении моногамной формы брака , именно так и образуется: он, она и дети?..
Да, проблема воспитания детей и подростков — одна из важнейших. Не даром так волнуют общественность факты, связанные с покалеченными судьбами детей, которые не сумели противостоять вредным влияниям и встали на путь хулиганства, разбоя, оказались в исправительных колониях, на скамье подсудимых! Пусть таких — в процентном отношении — немного, но ведь литератора волнуют не проценты, а человеческая жизнь — каждая, неповторимая, единственная!
«Пошлый адюльтер», пишете Вы. Но дело не в этом. Ваше целомудрие оскорбляет изображаемый в повести адюльтер. Ну, а существование в нашем обществе матерей-одиночек, а дети, отдаваемые матерями в «дом малютки »— это не коробит Ваше нравственное чувство? А распадающиеся семьи, разводы?.. Главное, чего мне хотелось, это взглянуть на «адюльтер» не с позиции «его» или «ее», а с позиции ребенка. Ибо ему-то в конечном счете принадлежит высший суд, хотя чаще всего и суда никакого он не совершает, он только ожесточается сердцем, вера в самых близких, самых любимых людей может угаснуть в нем, и не известно, чем дальше в его судьбе обернется все это...
В рецензии вы избегаете говорить о главном, ради чего и написана вся вещь. Какую цель Вы этим преследуете? Не в том ли она, чтобы дополнить образы повести еще одним, сотворенный на сей раз уже Вами?Я имею в виду образ автора...
Вот он:
«В степень духовного бытия и нравственно ценных человеческих поступков Ю.Герт возводит ползучий эмпиризм мещанского быта, стремясь выдать пошлый адюльтер за наивысшее проявление счастливых людских страстей...»
«Ю.Герт понаторел в иных описаниях и рад бы втиснуть под видавшую виды обложку «Простора» все гоголевские лужи, да жаль время действия в повести зимнее...»
«Неисчерпаемо-муторны краски, которыми Ю.Герт мажет старшее поколение в повести, густо засаженной дремучими зоологическими дебрями, где тихо, молчаливо процветают самые дикие и низменные инстинкты...»
И т.д.
Но этого мало: оказывается, своих героев это чудовище Ю. Герт «конструирует по схемам, схваченных с чужих ветров концепций».
Вот она, кульминация Вашей мысли! «Чужие ветры» — не больше не меньше! Но какие же, позвольте спросить? Откуда, из каких сторон или стран дующие? Пока Вы, «понаторев» в ругательном жаргоне, лепили образ Ю. Герта из грязи, Вы еще стремились как-то «аргументировать», подкреплять одно ругательство другим. Но здесь и аргументы не требуются! «С чужих ветров» — значит: Герт — «чужой», «не наш человек», значит — «ату его!..»
Я правильно Вас понял?
Но теперь постарайтесь и Вы понять меня.
Вы переоценили свои силы.
Вы думаете, что в Ваших руках — дубина, которая может свободно гулять по головам литераторов — сегодня по моей, завтра по чьим-то еще! Но дубина, при всем несовершенстве и старомодности этого вида оружия, способна еще вызывать некоторое уважение: чтобы оперировать ее увесистой мощью, необходима действительно сила — однако больше той, которая дается простой наглостью, невежеством, попранием элементарных правил человеческого, не говорю уже — литературного общежития.
Потому мне представляется в хилых, но злых и бесчестных Ваших руках — не дубина, а хлыст, предназначенный для публичной порки. Нет, Вы не думали о критике, когда брались за перо, ведь ее цель — выяснить истину, а не подменять ее ложью. Вы думали о единственном — как побольнее уязвить автора, опозорить, ошельмовать и под конец экзекуции уничтожить зловещим выводом по поводу «чужих ветров»... Но рецензия на мою повесть — лишь один из примеров того, какой стиль избираете Вы для «разноса» многих литераторов -казахстанцев!
Член Союза Советских Писателей 1 декабря 1974 г.
Юрий Герт».
Я принес свой «Ответ» в «Простор», дал прочесть моим товарищам. Они ненавидели Владимирова не меньше, чем я, но никто еще не реагировал на его разносы подобным образом. Мне же терять было нечего, я знал, что мою книгу вычеркнули из плана издательства, то есть продолжалась история длиной в десять лет... Мне пожимали руку, одобряли мое намерение — разослать письмо по редакциям газет... И лишь Морис Симашко, находившийся в постоянных контрах с властями, но умевший не только проигрывать, а иногда и выигрывать, посоветовал не заниматься этим бесполезным делом («Как ты не понимаешь, что время дуэлей на пистолетах и шпагах прошло, с этими людьми нужно изъясняться совсем другим способом...»)...
— Дай телеграмму Кунаеву... Письмо перехватит тот же Владимиров... Дай телеграмму и напиши, что у тебя очень тяжелое настроение... И что тебя не издают десять лет... И в результате возникших обстоятельств ряд вопросов может быть разрешен только в личной
беседе с тобой... Понял?. Это их партийный язык... Ты слишком заметная фигура, чтобы допустить, что ты намерен уехать...
— Но я и не собираюсь...
— Это для них... Они не захотят допустить скандала...
— Но...
— Никаких «но»... Я двадцать пять лет в партии и знаю, как с ними нужно разговаривать...
Скрепив, как говорится, сердце, я дал телеграмму — члену Политбюро ЦК КПСС, Первому секретарь ЦК КП Казахстана... Через две недели меня вызвал в ЦК зам. зав. идеологическим отделом Устинов. Как и Владимиров, он подвизался в критике, но Владимиров занимал более важный пост...
В кабинете Устинова не было бюста Сократа, и сам он встретил меня дружелюбно-торжественно. Невысокого роста, в сером костюме, с гладко зачесанными назад светлыми волосами, со стандартнопартийной, многозначительной улыбкой на лице, он был бы полным воплощением исполнительного партчиновника, если бы не маленькие горящие глазки и четко прорисованные челюсти, напоминавшие мне портреты Геббельса...
Говоря, он поднялся, не выходя из-за стола и, разделяя слова паузами, вытянув руки по швам, произнес:
— Динмухамед Ахметович Кунаев просил передать вам, чтобы вы ни о чем не беспокоились и продолжали работать в области литературы... — Устинов, как бы передавая мне рукопожатие Первого Лица, протянул поверх стола мне руку.
Я пожал ее. Я не верил своим ушам. Неужели подействовала моя телеграмма, которую я послал по совету Мориса?.. Чувство благодарности всколыхнулось во мне.
— Мой отец, — сказал я, — погиб на фронте, в войне против фашизма. И я тоже считаю необходимым по мере сил бороться с фашизмом... У нас в стране... Мы должны продолжать дело наших отцов... (Устинов был мой сверстник).
Я увидел, как он насторожился. Как вдруг усохло, посуровело его лицо. Как отпрянули от меня куда-то вдаль его глаза.
— О каком фашизме вы говорите?.. — спросил он. — Что вы имеете в виду?..
Я смутился, смешался. Я промямлил что-то в ответ, проклиная себя за идиотическую откровенность....
Прощаясь, я передал Устинову мой «Ответ Владиславу Владимирову» и попросил вручить его адресату.
Книга моя была восстановлена в издательском плане. Алтыншаш заказала на нее внутреннюю рецензию тому же Устинову. Я об этом не знал, но ничуть не удивился, когда сияющая всем своим круглым лицом, с радостно блестящими черными глазами, Алтыншаш вложила мне в руки полученный отзыв. Кроме незначительных стилистических замечаний в рецензии ничего плохого не содержалось. Алтыншаш поздравила меня, но лицо ее вдруг как-то странно померкло.
— Давайте выйдем покурить, — сказала она, пряча глаза под густейшими ресницами, тень от которых падала на ее круглые, с ямочками, щеки. Мы вышли из комнаты, в которой редакторы, занимаясь своими рукописями, тем не менее прислушивались к нашему разговору.
Курили мы обычно на лестнице, возле бачка с водой, у окна, где можно было и посекретничать, и попросту поболтать, сидя на подоконнике.,. Алтыншаш — она еще не обтерлась в издательских лабиринтах, еще не привыкла к узаконенному тут лицемерию, ей было всего 28, румянец стыда еще мог вспыхивать на ее выпуклых скулах — она выкурила сигарету, смяла, загасила окурок...
— Меня вызывал Устинов, чтобы передать рецензию... И сказал то, чего в ней нет...
— Что же он сказал?
— Он сказал, что у вас в повести «Солнце и кошка» слишком много еврейских имен... И попросил их убрать...
Она еле выдавила из себя эти слова.
Я расхохотался. Повесть моя была автобиографическая, рассказывала о детстве... Я представил, как мою бабушку Рахиль называют Степанидой, мою мать Сарру — Дарьей, моего дядю Броню — Никитой или Никанором... И Алтыншаш закатилась за мною следом. Но, отсмеявшись, заключила — уже тоном заведующей редакцией:
— Ничего не поделаешь, Юрий Михайлович... Придется учесть... Это ЦК...
Проклиная ЦК, проклиная себя, я заменил имена кое-каких второстепенных персонажей, из родственников они превратились в друзей нашей семьи... Но Олег Меркулов, с которым не столь давно мы разглядывали в садике карту Ближнего Востока, теперь работал в комитете по печати, строго надзиравшем над издательствами. Он втихаря сообщил мне, что в комитете, «есть мнение», что я противопоставляю русскую семью(«Третий-лишний»), разрушенную, порочную, благополучной еврейской («Солнце и кошка»)...
Книжку мою мурыжили еще около двух лет, выскребая места, кому-то показавшиеся подозрительными, крамольными...
— Плюнь и сделай то, что от тебя требуют...—говорил Ровенский.
Книга все-таки вышла. Ее хвалили, повесть «Солнце и кошка» кое-кто считал лучшим из мною написанного... Как-то я спросил у сотрудника одной из Алма-Атинских газет, поэта Василия Вернадского, дружески ко мне относившегося, почему об этой книжке в печати — ни строки, ни слова...
Вернадский бросил на меня недоумевающий взгляд с высоты своего роста — тощий, тонкий, длинный, как телевизионная антенна:
—А ты не понимаешь?..
— Не очень...
—Да потому что ты — еврей!..