Арестован я был ночью. Помню, как незадолго до этого я болел легким желудочным заболеванием, при котором, однако, чувствовал себя отвратительно. Я тогда молился, чтобы в случае моего ареста я был арестован в здоровом состоянии... Эта моя молитва была, видно, услышана: когда меня арестовали, я был совершенно здоров.
Я проснулся, когда чекисты были уже в моей комнате с наведенными на меня пистолетами. Их начальник прямо от двери кошкой бросился ко мне и как будто обнял меня в постели. Сделал он это, чтобы не дать мне возможности стрелять, если бы у меня было оружие на ночном столе или под подушкой. Но револьвера у меня не было, чекист отошел на шаг назад и приказал мне немедленно встать: «Гражданин, вы арестованы!» Еще лежа в постели, я попросил его предъявить мне ордер на арест, который и был немедленно предъявлен. Я увидел, что ордер исходит от Особого Отдела ВЧК, то есть военного ее отдела. Я не мог обольщать себя обманчивыми надеждами. Дело было явно серьезное...
В моей комнате произвели довольно поверхностный обыск. Комнату моей матери и сестры не обыскивали вовсе. Председателем нашего домового комитета был в то время интеллигент-кооператор, по тогдашней терминологии «уплотнивший» нас, то есть вселенный в нашу квартиру. Чекисты разбудили его, чтобы он присутствовал при моем аресте. Его жена любезно приготовила нам чай, и мы с главным чекистом, сидя рядом на диване, перед отъездом выпили по стакану этого редкого тогда напитка. Мама со мною вместе собрала мне в тюрьму чемодан вещей. Не зная деталей, она была в курсе того, что я состою в секретной контрреволюционной организации, и вполне понимала, чем грозит мне арест. Соня (ей было тогда 19 лет) не знала ничего про мою политическую деятельность.
Мы простились. Присущая Мама сила духа проявилась в ее полном наружном спокойствии. Это очень облегчило мне наше прощание.
Хорошо помню мое тогдашнее настроение, не передаваемое словами: спокойная и четкая ясность и в то же время ощущение какой-то полуреальности происходящего... Не могу сказать, чтобы я тогда с уверенностью считал, что еду на смерть и что это мое последнее прощание с семьей. Однако я думал, что мой расстрел очень вероятен, во всяком случае — вероятнее, чем спасение...
Мы вышли из дома, я сел с арестовавшим меня комиссаром в автомобиль, другой вооруженный чекист сел впереди, рядом с шофером, остальные чекисты разместились во втором автомобиле, следовавшем за нами
Давно мне не приходилось ездить на автомобиле! С холодной гравюрной четкостью рисуется мне эта молчаливая поездка в морозную ночь с Новинского бульвара на Лубянку.
Вот растворились передо мною двери «Внутренней тюрьмы Особого Отдела ВЧК». Меня провели не в «разборочную камеру», а прямо наверх. Я уже знал из рассказов, что это означает серьезное дело. Все признаки указывали на то же самое.
Обыскивал меня и мои вещи сам начальник тюрьмы ОВЧК, Попов. Он был русский, а не поляк или латыш, как это обычно бывало в то время в Ч К. (Отдел же ВЧК по борьбе со спекуляцией, менее опасный и наиболее доходный, был в руках евреев.)
При обыске у меня отобрали все книги, часы, вилку, иглу и даже английскую булавку: все «колющие и режущие предметы», как говорилось в «Правилах». Потом я узнал, что у многих заключенных (особенно у духовенства) отбирали нательные иконки и кресты. Впоследствии митрополит Кирилл Казанские рассказывал мне, как обыскивавший его в ЧК латыш отобрал у него деревянную панагию и деревянный же крест, при этом сентенционно заметив: «Крест у васв сердце должен быть, а не на груди». Мне же был тогда оставлен золотой крестильный крест, на золотой же цепочке... Не знаю, чему это приписать, во всяком случае, не забывчивости, так как начальник тюрьмы внимательно посмотрел на мой крест и даже почему-то потрогал его пальцем.
После обыска я был отведен в камеру, где находился еще один заключенный — поляк из немецкой Польши.