Анюта Непорочная. Воспоминания затырщика
В далёкие времена усатых вождей в эти окраинные места Питера можно было доехать из города только на «шестёрке» — трамвае № 6. Причём на Железноводскую улицу — главную магистраль острова Голодая — трамвай приходил уже полупустым. Насельником этих мест, кстати, основательно разбитых в ту послевоенную пору, был народ опущенный, или, как выражались итээровцы тех времен, тёмный. Кроме рабочих, служивших на старых заводах по берегам реки Смоленки, остальными жителями остров посещался только по особой надобности, и то с опаскою.
Большая часть домов левой стороны Железноводской задними дворами выходит на окраину немецкого лютеранского кладбища, которое старинные люди именовали кладбищем «чужестранных иноверных иноземцев». Когда-то красивое и знаменитое, ныне заросшее и одичавшее, оно превратилось в пристанище мелких птиц и ворон.
Попал я в эти края по буквальной нужде. Матушка моя после отсидки по 58-й статье была второй год без работы. Голод не тётка, и мне, загнанному в угол, пришлось вспомнить недавнюю мою биографию. Люди хорошие порекомендовали меня знаменитому питерскому уркагану с выразительной кликухой Мечта Прокурора в качестве пацана-затырщика, помощника, принимающего краденое. Рекомендатели мои велели явиться одним днём поутру в двухэтажный старый домишко, находящийся во дворе частично разбитого снарядом дома в конце Железноводской улицы. Постучавшись в левую дверь первого этажа, спросить Анюту. Если женский голос отзовётся вопросом: «Какую?» — произнести пароль: «Непорочную».
Утром одного октябрьского дня я всё это и проделал. На пароль открыла мне дверь совсем молодая невысокая миловидная тётенька. Узнав, что я шкет с Петроградской стороны от Шурки Вечной Каурки, впустила в хавиру.
Жилище, в которое я попал, показалось мне чуднЫм — непохожим на питерские квартиры. Представьте себе помещение, поделенное перегородками, не доходящими до потолка, выражаясь языком хозяйки, на сени, кухню, залу и чулан. Все перегородки-стены оклеены тряпкой вроде мешковины и выбелены известкой. Полы из широких досок покрашены зелёной масляной краской. Крепко сделанная деревянная мебель также крашена маслом. Что-то в этой обстановке было от деревни, только не русской, православной, а какой-то иной. Чем-то она мне напомнила бывший монастырь в Эстонии, превращённый в детский коллонтай, где я отсидел полтора года до Питера. И ещё чем отличалась неожиданная обиталовка от виденных мною жилищ — это абсолютной, стерильной чистотой.
Анюта, оставив меня в сенях, прошла «анфиладою» проёмов на кухню и через минуту вышла с небольшого роста, очень худым, изношенным жизнью человеком с длиннющими руками и вытянутой, остриженной ёжиком головой. Старик внимательно обшарил меня своими впалыми, пожившими в «Крестах», гляделами, затем спросил навскидку, сколько лет я был за пазухой у Лаврентия, чем кормился, сколько раз украшал исправиловки. После анкетного допроса велел раздеться в сенях и пройти на кухню.
Я разделся, положил свой бушлат с малахаем на большой плоский сундук, покрытый домотканой дорожкой, и двинул за хозяевами в кухню через так называемый зал.
Стояк с огромной печью с одной стороны и плитой — с другой делил помещение на две части. Печь принадлежала залу, а плита — кухне, то есть тому, что звалось кухней. Мне показалось, что обиталище воров было когда-то нежилым.
Плотная занавеска и самодельный шкаф разделяли зал на спальную часть с кроватью-топчаном и гостиную. В гостиной подле окон во двор стоял прямоугольный, из тяжёлых досок стол со скамьями и табуретом. По центру правой стены в тёмной плоской раме под стеклом находилась семейная фотолетопись Анютиных предков. Среди родственников выделялась старинная фотография дядьки в финской зимней шапке, с винтовкой в руках и Георгиевским крестом на груди. Как потом выяснилось, дед Анюты в русско-турецкую войну служил снайпером в финском отряде. В правом углу гостиной висел образ нашей северной Тихвинской Божьей Матери, любимой иконы перекрещённых в петровские времена чухонцев. В узкой кухонной части, против окна, выходившего на кладбище, висело непонятное для меня в ту пору, но страшно привлекательное тканое диво. По объяснениям Анюты — финское изображение заката-восхода солнца. Ранее такие тканины висели в каждом чухонском доме. В кухне, кроме «заката», белых с розами ходиков над плитой, небольшого стола и полки с посудою, ничего не было.
После моих коллонтайских нар, после «усатых портретов» в казённых домах и милицейских дежурках, после шишкинских мишек в бесчисленных вокзальных буфетах хавира марухи воспринималась мною как невидаль.
За чаем меня подробно проинструктировали в моих нехитрых, но важных обязанностях и велели через два дня, в субботу, быть у них в доме после семи вечера. В субботу той же «шестёркой» я прикатил на Голодай с подарком для вора — капустными пирожками от Шурки с Петроградской стороны. После ужина — трески с картошкой и травяного чая — мне постелили в сенях на большом финском сундуке; в половине пятого утра надо было вставать.
Утром я проснулся от сильного кашля за перегородкой. Кашлял старик, кашель был знакомый по коллонтаю — лёгочный. Беспокойный голос Анюты убеждал Василича поберечься, не ездить на толкучку — холодно, сыро, да с его лёгкими и опасно. В ответ Василич прохрипел: «Последний заход, Анюта, и баста, с работенкой надо попрощаться. Буди малька, пора двигать».
«Вот оно, значит, что — я буду затырщиком в последнем заходе великого щипача, прозванного уркаганами города Питера Мечтой Прокурора».
Анюта подняла меня словами: «Вставай, пойка, пора на работу». Завтракали молча, молочной тюрей, хлебом, салом и травяным чаем для смягчения лёгких. Когда встали с еды, Анюта, показав пальцем на сидор[1] Василича, велела мне поить его из завёрнутого котелка травным варевом каждый час, чтобы не кашлял. И, пожелав в сенях Бога навстречу, открыла дверь.
Нам надо было протопать до Среднего проспекта к первым трамваям, которые выйдут из парка, но, главное, затемно перейти Камский мост, чтобы «квартальный» по кличке Ярое Око не положил бы своё око на старого вора и не причинил бы беспокойства. «Квартальный» жил на четвёртом этаже в одиноко возвышавшемся доме на самом берегу Смоленки со стороны Васильевского — против Камского моста. Народ Голодая в ту пору прозывал этот дом «сторожевой будкой».
Мы вышли в полную темноту, под мелкий холодный дождь, обогнули слева дом Анюты и оказались на кладбище. Старик взял меня за руку и повёл по нему, как поводырь слепого. Я впервые попал на это забытое Богом и советской властью кладбище, да еще кромешной ночью. Помню только в слабом свете сырого воздуха огромные древние деревья и высоченные склепы — дома мертвых — вдоль мокрой кладбищенской дороги. Казалось, что мы идём по какому-то странному городу, где дома уменьшены, а деревья увеличены неправдоподобно. Путь по кладбищу в мокрой тьме показался мне долгим и не доставил большого удовольствия. Если бы не уверенная рука Васильича, я бы не отважился.
Перейдя опасный мост затемно, мы по 17-й линии вышли на Средний проспект недалеко от трамвайного парка, сели в вышедший из него трамвай № 1 и двинулись к цели.
В остывшем вагоне трамвая у Театральной площади стало теплее от заполнившего его сонного люда в перешитых из армейских шинелей коротких пальтишках, куртках из «чёртовой кожи» и многочисленных ватниках серого, синего и чёрного цветов, типичной формы одежды послевоенного человечества. Многие спали стоя, покачиваясь вместе с трамваем, прицепившись руками-пассатижами к свисающим на брезентовых ремнях поручням. Мы со Степаном Васильичем были как все. Вышли на Балтийском вокзале и по набережной Обводного канала мимо Варшавского вокзала двинулись в сторону проспекта Сталина, так тогда именовался Московский, и далее к Лиговке, где была толкучка. К барахолке подошли с обратной стороны в шесть-начале седьмого, ещё было темно. В этом месте находилось множество дровяных сараев — собственность ближайших домов и несколько старых, брошенных, не вывезенных ларей. Старик оставил меня с поклажей в щели между двумя сараями и пошел проверить, всё ли в порядке в выбранном ранее месте нашего гнездовья. Мастер хорошо знал заспинные места барахолки. Малозаметный, с двумя подходами и хорошим обзором, старый, но крепкий торговый рундук ловко стоял внутри ларей и сараюшек. Он идеально подходил для наших «подвигов». В нём ещё оставались две скамейки-полки, на которых можно было, подогнув ноги, прилечь. Первое, что я сотворил по завету Анюты, — достал из хозяйского мешка алюминиевую кружку и самодельный термос, круглый котелок с завинчивающейся крышкой, одетый в пуховый стёганый мешок, и налил из него в кружку лечебное варево. После чухонского чая и куска хлеба с салом вор взял из сидора потёртое пальтецо, вынул длинный бурый шарф и поношенную кепаруху, насыпал канифоли в карманы пальто, чтобы не выскальзывали кошельки и бумажники. Надев всё это, превратился в обыкновенного кыр-пыровца[2] из толпы. Вскоре со стороны сараев пришли стушёвщики — два абсолютно безликих пацана, нанятых стырщиком для прикрытия. После короткого сговора артель двинулась на работу. Первым на толкучку ушел старый щипач, за ним пацан правой руки, а после — левый пацан. Что старик — гениальный стырщик-виртуоз, я понял буквально через час.