Очень скоро в разговоры стали втягиваться и все караулившие нас красноармейцы. С чего бы разговор ни начинался, он непременно сводился к рабочим забастовкам и к Кронштадтскому восстанию, о котором все чаще и чаще стало напоминать отчетливо доносившееся до нас буханье пушек. А отсюда — прямой переход к продовольственной и крестьянской политике большевиков. Газеты продолжали изо дня в день травить нас за наше требование отмены разверстки, поддержанное теперь и кронштадтцами. "Лакеи буржуазии!" "Слуги Антанты!" "Предатели!" Но когда мы объясняли красноармейцам, что разверстка, оставляющая крестьянину лишь самое необходимое для пропитания, а то и еще меньше, лишает его всякой охоты расширять запашку и тем обрекает страну на голод, а деревню толкает к восстаниям, они — в большинстве своем сами выходцы из деревни — спорить не могли и соглашались с нами. Только один, умный и развитой, рабочий по происхождению, твердо стоял за большевиков. И он соглашался, что во многих отношениях политика большевиков вредна Но все равно надо стоять за них и надо без пощады подавлять всех недовольных. К нам лично и этот красноармеец относился очень хорошо, и я попытался в дружеском разговоре выяснить, откуда у него такое настроение. Он мне рассказал, что жил в Крыму и был мобилизован Врангелем. Жилось гораздо лучше и сытнее, чем в Советской России.
Но "барское" отношение офицеров к рабочим и солдатам — вот чего он не мог переносить и вот ради чего он готов все простить большевикам: здесь нет "бар"!
Мне еще раз пришлось наблюдать очень резкое выражение этой — многими как-то недостаточно оцениваемой — черты революционной психологии народа.
Мы уже давно пользовались полной свободой разговора друг с другом и даже хождения из камеры в камеру, о чем скажу еще ниже. Как-то один из эсеров крикнул товарищам: "Господа, идите к нам, будем петь!" Валявшийся на нарах красноармеец, только что добродушно беседовавший с кем-то из заключенных, вскочил как ужаленный, с покрасневшим лицом и сверкающими глазами, и грубо крикнул: "Не сметь говорить "господа"! Сердце мне режет это слово. Будете говорить "господа", всех запру по камерам!"
Постепенно дебаты наши становились все оживленнее, и в кордегардии образовался как бы красноармейский клуб. Однажды я стоял с С. По обыкновению, мы говорили о крестьянском вопросе, разверстке, хлебной монополии. Кругом толпились красноармейцы, вмешиваясь в разговор и подавая реплики. Принесли газеты. Я развернул их и увидал пресловутую речь Ленина на X съезде коммунистической партии. Ленин возвещал полный поворот в крестьянской политике: отказ от разверстки, введение продовольственного налога, свободная торговля. Газеты моментально переменили фронт: во всех статьях доказывалось, вслед за Лениным, что разверстка была лишь печальною необходимостью военного коммунизма, что большевики всегда стояли за налог и свободную торговлю и теперь, когда Гражданская война кончилась, сами вводят их; меньшевики же — "предатели", потому что клеветали на большевиков, злостно приписывая им ту политику, которая была насильственно навязана им военными обстоятельствами.
Я тотчас же прочел вслух и речь Ленина, и статьи газет. На С. и красноармейцев они подействовали как гром с ясного неба. Когда же я огласил заключительные слова ленинской речи, где он заявил, что меньшевиков и эсеров надо все-таки держать в тюрьме, воцарилось неловкое молчание и смущение. С. пробормотал какую-то шутку и заторопился уйти по каким-то неотложным делам. Красноармейцы молча пожимали плечами, когда я спрашивал их, что же значит это содержание социалистов в тюрьме и зачем надо было громить артиллерией кронштадтцев, главное требование которых и составляла отмена разверстки и которые, кроме того, добивались лишь права свободных выборов в Советы (а вовсе не "Советов без коммунистов", как клеветнически подсовывала им большевистская пресса!) и отнятия у комячеек полицейских функций.
С этих пор С. стал избегать политических разговоров, а беседы с красноармейцами перешли на другие темы — главным образом на вопрос о значении террора и антидемократической политики большевиков.
На почве всех этих бесед мы очень сблизились с нашим караулом. Не прошло и недели, как условия нашего заключения радикально изменились. Конечно, было по-прежнему невыносимо тесно и душно. Но форточки наших дверей, а скоро и самые двери были открыты; мы свободно говорили друг с другом и ходили друг к другу; по вечерам любители собирались в камеру побольше, где помещалось семь человек, и составляли хор: часть красноармейцев присоединялась к нему, а стоявшие на часах предупреждали о приходе коменданта. С. добился для нас права прогулок — по получасу в день. Красноармейцы оказывали нам всевозможные услуги, и через них же нам удалось отправить письмо родным с извещением о нашем местопребывании.