* * *
Кроме усилий Государя и русского правительства добиться примирительного посредничества берлинского кабинета в Вене, к которым мне придётся ещё вернуться, таковые были сделаны и королем Карлом Румынским, мнения которого всегда пользовались особенным весом у императора Вильгельма и у германского правительства. Мудрейший из Гогенцоллернов в разговоре с представителем своего германского сородича высказал несколько мыслей, которые должны были бы навести на раздумье императора и берлинских дипломатов, но которые на этот раз скользнули по ним, не оставив следов. Австрийцы успели убедить германское правительство в том, что Россия замышляла создание нового Балканского союза, направленного против Австро-Венгрии, и этим, до известной степени, могла быть объяснена та решительная поддержка, которую нашёл в Берлине их безумный план уничтожения Сербии. Когда германский представитель обрисовывал ему картину опасностей, проистекавших из русских замыслов, для Австро-Венгрии и самой Германии, король Румынский прервал его замечанием, что о подобном плане ему ничего не известно. Замечание короля заслуживало тем большего внимания, что описываемый разговор происходил через месяц с небольшим после свидания в Констанце, где как Государь, так и я вполне откровенно говорили королю Карлу и его министрам о наших взглядах на балканские вопросы, как они нам представлялись после обеих балканских войн и Бухарестского мира. В то время Балканский союз 1912 года уже сделал своё дело, и для замены его новым после предательской измены ему со стороны Фердинанда Кобургского и Родославова не было налицо нужных элементов. Что касается вопроса об участии Сербии в убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда, воспринятого в Берлине со слов Берхтольда как Евангельская истина, король Карл заявил, что он не думает, чтобы это преступление могло быть приведено в какую-нибудь связь с сербским правительством и что он об этом уже говорил с австро-венгерским посланником Черниным, спросив его, имеются ли этому в Вене какие-либо верные доказательства. Король прибавил, что политическое положение ему представляется серьезным, но не безнадежным. В Вене, по его мнению, потеряли голову. Было бы полезно, если бы из Берлина подействовали на австро-венгерское правительство, чтобы успокоить его воинственное настроение. При этом король высказал несколько неодобрительных слов по поводу положения Боснии в административном отношении. О дарованиях графа Берхтольда он отозвался нелестным образом. Говоря о вредной агитационной деятельности печати в Сербии, король сказал, что следовало бы приостановить её, так как неразборчивая газетная травля несёт главную ответственность за постоянное возбуждение общественного настроения. В Австрии также надо было бы повлиять на печать, чтобы она прекратила свои нападки на Сербию. Он прибавил, что я, будучи в Констанце, говорил ему, что Россия не помышляла вести войну по соображениям внутреннего спокойствия [1], но что нападения Австрии на Сербию она потерпеть бы не могла. «В таком случае, — прибавил король, — на Румынию не пало бы никаких обязательств» [XI].
Из этого разговора, который я привожу в сокращенном виде, в Берлине могли бы извлечь немало пользы. Мнения Карла Гогенцоллернского, в горячем германском патриотизме которого никто не мог сомневаться, должны были бы подействовать отрезвляющим образом на императора и на германское правительство. К несчастью для всех, обвинения Сербии Берхтольдом и его единомышленниками в участии в убийстве наследника австро-венгерского престола, поддерживаемое вопреки собственным официальным сведениям, по соображениям уже тогда довольно прозрачным, а в настоящее время, после обнародования секретных документов, не представляющим и тени сомнения, нашли в Германии настолько благоприятную почву и так быстро укоренились, что говорить с немцами об их полной голословности стало уже невозможно. Виновность Сербии, не только ничем не подтвержденная, но даже опровергнутая расследованием на месте австро-венгерского лица, обратилась тем не менее в непреложную истину и как таковая стала исходной точкой для всех рассуждений об австро-сербском споре. Я помню, как глубоко меня возмущала эта предвзятость, когда я натыкался на неё в моих мучительных разговорах с германским послом, графом Пурталесом, по этому поводу. В этом, как и в других отношениях, он был ярким представителем того типа немцев, которые отстаивали правоту германской точки зрения даже тогда, когда её трудно бывало примирить с очевидностью. Приходилось поневоле верить в справедливость замечания, слышанного мной уже давно от покойного Миловановича, одного из наиболее выдающихся сербских государственных деятелей, утверждавшего, что большинство немцев органически неспособны относиться беспристрастно ни к французу, ни в особенности к славянину. Созданных таким образом людей было много в Берлине в 1914 году, и к ним принадлежал, к несчастью, Вильгельм II, у которого такое отсутствие беспристрастия объяснялось, как я узнал гораздо позже, его прирожденной ненавистью к славянам. В попавшихся недавно мне под руку воспоминаниях австрийского генерала, графа Штюркга, прикомандированного во время войны к главной квартире кайзера, я нашёл следующую, типичную, фразу, слышанную автором от него самого: «Я ненавижу славян. Я знаю, что это грешно. Никого не следует ненавидеть, но я ничего не могу поделать: я ненавижу их» [XII].
Позволительно думать, что эти добрые чувства императора разделялись многими его ближайшими сотрудниками. Воля этих лиц несомненно имела решающее влияние на ход событий в эпоху мировой войны.