МЕЖДУ ДВУМЯ МИРАМИ
Но скажите, - как бы из последних сил защищался я или пытался защитить что-то умирающее, как казалось, подле меня, что-то подверженное страшной опасности, - ну, а если бы вам можно было выбрать между двумя мирами. Миром, где все было бы свободным, миром, где все подчинялось бы человеку, где по желанию все могло бы изменяться и возникать из ничего, и миром, где все было бы сковано, все навек предопределено, все неизменно и детерминированно необходимо, какой бы вы выбрали?
Борис Поплавский
Понятие власти испокон века было переплетено у нас с понятием "авторитета," в какой бы зависимости они не находились друг от друга. Если британцы, сохраняя дистанцию по отношению к власти, могли позволить себе иронично заметить, что власть разрушительна, а абсолютная власть разрушительна абсолютно, для нас власть всегда мерялось шкаликами и мензурками авторитета, являясь неисчерпаемым источником хмельного упоения. Страна жила в хмельном авторитетном чаду безграничных авторитетов. Даже вождь и учитель поклонялся своему авторитету, капризно выбрав его из числа британских подданных, которые, по иронии судьбы, недолюбливали диктаторов. Правда, других. Один из безграничных литературных авторитетов нашего анклава, Андрей Битов, сделал наблюдение, что даже "Словарь эпитетов русского языка... начинается словом 'авторитет', помеченным эпитетом 'безграничный'".
Конечно, поклонение безграничному авторитету не могло не быть заключено в строгие рамки. Поклоняться нужно было правильному авторитету, ибо авторитет был своего рода мандатным удостоверением или видом на жительство. Тому же Битову не сподобилось получить рецензию на свою первую книжку от Корнея Чуковского на том основании, что она уже получила хвалебный отзыв у ложного авторитета. Ее одобрил Ермилов. По законам нашего анклава, на звание писателя мог претендовать лишь автор, занявший "истинную" позицию по отношению к режиму, то есть, разделивший диссидентское мировоззрение. "Первый русский писатель в современном смысле слова не был писателем, до тех пор пока его не посадили. Он стал писателем. В тюремной яме. На дне. В заточении. В заключении", - писал Андрей Битов в "Новом Гулливере".
Разумеется, существовала и другая позиция, не считавшая ни поддержку режима, ни сопротивление ему основанием для суждений о ценностях, включая литературные. По всем внешним признакам эту позицию занимал и Сережа, отразивший ее в записной книжке, воспользовавшись авторитетом Наймана:
- Толя, - зову я Наймана, - пойдемте в гости к Леве Друзкину. - Не пойду. Какой-то он советский. - То есть как это советский? - Ну, антисоветский. Какая разница?..
Однако позиция, при которой понятие власти демонстративно не связывалось с понятием авторитета, была всего лишь попыткой, весьма заманчивой для Сережи, подменить жизненную позицию на интеллектуальную.
"Он не боролся с режимом, - писал он о Бродском. - Он его не замечал. И даже не твердо знал о его существовании... Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал:- Кто это? похож на Уильяма Блэйка..."
Конечно, такая подмена оказалась, как ни странно, наиболее удобной именно для литераторов. Отказ от публикаций освобождал их от нужды в соперничестве и связанных с ним волнений, страхов, покушений, вознесений и падений, при этом не только не затронув зреющих писательских амбиций, но и создав для их буйного роста наиболее благоприятную почву. Можно сказать, что поколение шестидесятых было удачливым по части благополучия и предрасположенности к формированию диктатуры в диктатуре, впоследствии названой борьбой с анти-истеблишментом, ибо именно ему будет суждено расширить политический горизонт российского интеллектуализма еще на один порядок. Но Сереже до этого было еще далеко. А пока он любил, не без чувства самодовольства, рассказывать, как Андрюша Арьев защищал одну беспомощную в литературном отношении рукопись.
- Твой протеже написал бездарные стихи, - демонстративно морщился рассказчик-Сережа, - а бездарные стихи, даже если они и антисоветские, не перестают быть бездарными. - Бездарными, но родными, - парировал ему Арьев.
С позиции демонстративной аполитичности Сережины истории, в которых по замыслу рассказчика как бы не усматривалось ничего, кроме смешных ситуаций, все же проходили тот тест под названием "проверка на режимность". Из них нами была извлечена новая "достоверность" о том опальном поколении, о котором ни газеты, ни какая другая пресса, не обмолвились ни словом. Поставщиком такой "достоверности" был Сережин отец, Донат Мечик, театральная карьера которого началась в двадцатые годы во Владивостоке. По семейному преданию, Донат дебютировал как пародийный и комический автор под псевдонимом "Донат весенний" и был замечен пародируемым им Михаилом Михайловичем Зощенко, который первым делом посоветовал Донату сменить псевдоним.
Знакомство Доната с Зощенко, начавшееся в двадцатые годы, закончилось одиноким прощанием у гроба опального писателя. Михаил Михайлович, будучи исключенным из Союза писателей по Ждановскому постановлению 1946 года, оказался, еще в большей степени, чем Анна Андреевна Ахматова, подвергнутая той же участи, в полной изоляции.
- Однажды, - рассказывал Донат нам с Сережей, - передо мной вырос Зощенко, идущий мне навстречу. Едва завидев меня, он поспешил перейти на другую сторону улицы. Я догнал его и спросил: - Вы что, меня избегаете? - Я, кажется, всех избегаю, - ответил мне Зощенко. - Вернее, помогаю друзьям избегать меня. Ведь им же не просто не поздороваться, если они меня уже заметили.
Из того же источника к Сереже поступила история о щедром участии в судьбе Михаила Зощенко редактора "Нового мира", Константина Симонова. - Представьте, что Симонов, - рассказывал Сережа, - предложил Зощенко гонорар за повесть 'Перед восходом солнца', зная заранее, что опубликовать ее нет шансов. И вот Симонова спросили, зачем он это сделал. "Пытаюсь сохранить человеческое достоинство, - сказал он. - А уж дальше, как Бог даст".
После смерти Соллертинского Донат возглавил литературный отдел пушкинского театра, тогда именуемого Александринским. В эти годы он познакомился с Николаем Оеркасовым, Всеволодом Мейерхольдом, Верой Пановой, Евгением Шварцем, Дмитрием Шостаковичем и о каждом мог и любил рассказать смешные истории, которые Сережа, на манер гомеровского оратора, перенимал вместе с жезлом говорящего:
Середина пятидесятых годов. - повествует Сережа о Давиде Яковлевиче Даре. -Идет заседание Союза писателей. В зале сильно натоплено, и кто-то просит открыть фортку. Говорит, что нельзя дышать. Кто-то идет к окну, и при полной тишине в зале отчетливо звучит голос Дара с сильным еврейским акцентом: "вы говорите, нельзя дышать? почему нельзя? это же обичный советский воздух."
От Доната к Сереже перешла пародия на Дара, приписывавшаяся Соллертинскому, но, по убеждению Доната, принадлежавшая какому-то другому автору:
Хорошо быть Даром,
получая даром
Каждый год по новой
повести Пановой.