Через несколько дней после разоблачения Азефа эсеры пришли в редакцию "Былого" "мириться". Заявили, что они ошибались, но ошибались добросовестно и считают себя во многом виновными предо мной. Но если я считаю их добросовестно ошибавшимися, то в интересах общей борьбы они предложили мне составить заявление, которое положило бы предел брошенным тогда против них обвинениям.
Общественное мнение категорически обвиняло эсеров в том, что, кроме Азефа, вместе с ним в охранке служили и другие видные эсеры, как Чернов, Натансон, что во время моего суда они сознательно прикрывали Азефа, — словом, что многие из них так же виновны, как и он сам.
От имени эсеров, пришедших ко мне, больше всего говорил Савинков. О нем после всей нашей борьбы из-за Азефа у меня сохранилось воспоминание, как о честном противнике. Хотя я знал, что не все эсеры так и впредь будут относиться ко мне, как относился Савинков, но все-таки полагал, что есть же мера всему и что после дела Азефа и Натансоны, и Черновы не будут больше относиться к моим разоблачениям провокаторов и ко всей моей деятельности по-натансоновски и по-черновски.
Я согласился подписать с эсерами заявление о прекращении нашей тяжбы по делу Азефа и, сколько помнится, в заранее заготовленный ими текст я не внес никаких изменений. Эсеры не скрывали тогда своего изумления по поводу того, с какой легкостью я враз перечеркнул свою бывшую долгую, необычайно тяжелую борьбу с ними после того, как я так блестяще ее выиграл, и что не только не хотел разжигать разгоревшихся против них страстей и мстить им за все то, что они сделали по отношение ко мне, но своим заявлением делал трудным для других обвинять их в сознательном укрывательстве Азефа, как провокатора.
Этот мой договор с эсерами вызвал бурю негодования против меня со стороны тех, кто до сих пор тайно поддерживал меня, но кто по большей части прятались под псевдонимами и даже отказывались от роли обвинителей Азефа. Они считали это как бы изменой с моей стороны и непременно хотели, чтобы я, пользуясь создавшимся необыкновенно благоприятным для меня положением после разоблачения Азефа, повел систематическую борьбу с эсерами.
Через несколько дней ко мне в редакцию, несколько неуверенно, не зная, как я его приму, пришел Натансон. Но он сразу увидел, что я вовсе не хочу воспользоваться положением созданным для меня разоблачением Азефа, и не имею в виду припоминать ему прошлое.
Я приветливо его встретил. Взволнованным голосом Натансон оказал мне:
— Ну, В. Л., забудемте все, что было!
И он потянулся ко мне с объятьями . . .
Ему, по-видимому, в эту минуту казалось, что он заглаживает все, что до тех пор он делал по отношению ко мне, а я думал о другом:
— Но неужели и впредь по отношению ко мне он будет делать то же самое, что делал и до сих пор?
Чтобы объяснить мое тогдашнее отношение к эсерам, скажу несколько слов.
Во время реакции я поддерживал все революционные и оппозиционные течения — в том числи; и эсеров.
Но я и тогда знал, что в программе и деятельности эсеров было много такого, что самым ужасным образом могло отразиться на жизни всей страны в роковые моменты ее истории. На это я постоянно указывал самим эсерам, — и на идейную борьбу с ними в своих изданиях я тогда звал всех. Но сочувствующие мне, даже кадеты, всегда относились безучастно к этим моим призывам. В тех же, кто тогда меня толкал на борьбу с эсерами из-за Азефа, я видел желание бороться с ними не столько, как с партией, из-за идей, сколько с отдельными личностями из-за их ошибок. Такая борьба не была моей борьбой, и толкавшие меня на нее никогда не были мне по пути.
Разоблачение Азефа я вел все время так, чтобы впоследствии мне не пришлось брать ни одного слова назад.
Я хотел его так же честно кончить, как я его честно вел.