Одного из первых я обвинил в провокации деятельного члена максималистов Кенсинского, бывшего секретарем на их только что окончившемся съезде. Его товарищи были возмущены моим обвинением его, головой за него ручались и говорили об его больших заслугах. Меня обвиняли в шпиономании. Они знали, что сведения мне дал Бакай и решили, что Бакай подослан ко мне и что таким образом охранники хотят дезорганизовать их партию. Больше всего шумел сам Кенсинский. Я потребовал его к допросу, и после первого же допроса Кенсинский должен был скрыться. Его друзья, кто успел уже шумно и демонстративно обрушиться на меня за клевету на этого их друга, были сконфужены и должны были признать, что мои обвинения, основанные на сведениях Бакая, верны.
Через некоторое время я совершенно случайно узнал, по какому адресу на почте "до востребования" получает Кенсинский письма. Я написал ему и попросил придти ко мне на свидание в кафе на улице Сен-Лазар и при этом, конечно, я заявил, что не устраиваю ему никакой ловушки. В условленный час Кенсинский пришел и я долго мирно беседовал с этой своей жертвой.
Я ему сказал, что приехал заграницу вести кампанию против провокаций и против Деп. Полиции и провокацию считаю величайшим злом для России и основой русской реакции. С провокацией мы никогда не помиримся и после революции мы будем преследовать самым жесточайшим образом провокаторов, где бы они ни были. Для того, чтобы хоть несколько загладить то, что он сделал, я ему предложил помочь мне своими сведениями так же, как мне помогал в то время Бакай, а я ему гарантировал в продолжение двух лет получение по двести франков в месяц, чтобы он мог где-нибудь в Европе или в Америке устроиться и зажить новой жизнью. Кенсинский просил у меня тысячи три единовременно и обеспечение по сто франков в продолжение двух лет. Я ему сказал, что в принципе принимаю его предложение, но просил его торопиться ответом, так как со временем его сведения могут потерять значение.
Я видел колебания Кенсинского. Ему и хотелось принять мои предложения, и он боялся порвать свои связи с Деп. Полиции и с охранниками, не получивши желательной для него суммы. Но он понимал, что я ему денег не дам прежде, чем он не порвет сношений с ними, а у меня не было наличных денег, чтобы тогда же договориться с ним.
Во время нашего разговора Кенсинский сказал мне:
— Вы нас (он говорил о провокаторах) не понимаете. Вы не понимаете, что мы переживаем. Например, я недавно был секретарем на съезде максималистов. Говорилось о терроре, об экспроприациях, о поездках в Россию. Я был посвящен во все эти революционные тайны, а через несколько часов, когда виделся с своим начальством, те же вопросы освещались для меня с другой стороны. Я перескакивал из одного мира в другой ... Нет! ... Вы не понимаете и не можете понять (в это время Кенсинский как будто с сожалением сверху вниз посмотрел на меня), — какие я переживал в это время эмоции!
Это слово "эмоции" он произнес смакуя, и его лицо выражало какое-то особенное блаженство авантюриста.
Он, молодой, очевидно не хотел легко примириться с моими прозаическими предложениями — помочь мне в моих разоблачениях и после этого уйти в сторону и поработать два-три года над обеспечением своей новой жизни ... без эмоций!
Мы расстались. Я обещал его вызвать, когда смогу немедленно дать ему нужные средства.
Мне казалось, приду я к эсерам, эсдекам, кадетам, ко всем тем, кто верил мне, а таких было много, и кому нетрудно было найти пять-шесть тысяч франков, — и они дадут мне возможность вызвать Кенсинского и я повторю с ним то же, что я сделал с Бакаем. Но сколько я ни ходил и к эсерам, и к кадетам, я никого не мог убедить, что надо затратить эти гроши, чтобы усилить нашу борьбу с провокацией.
Больше Кенсинскаго я не видал.