Он был убежденным материалистом, хотя я видел его скорей сенсуалистом; и он же до всякого «эстетизма» был первым московским эстетом своего времени; так: еще в семидесятых годах, насчитывая у Пушкина лишь с десяток формально безукоризненных стихотворений, он провозгласил первым поэтом гонимого и непризнанного Фета; но, поклоняясь поэту, ненавидел «крепостника»; когда Фета признали и стали справлять его юбилей, то среди пены похвал речь Танеева Фету прозвучала едким уколом.
Он и сам писал стихи, антологические, в духе Фета.
Сенсуалист, анархо-социалист, эстет, был он не просто безбожником, но и хулителем, проклинателем бога, высказывая истины, от которых чуть ли не падали в обморок; в ответ на вопрос, как примиряет он в себе собственные социальные противоречия, он неизменно отвечал, что его ответ — огромное, социологическое исследование, которое он всю жизнь пишет, но которое будет обнародовано лишь после смерти его; он — умер: не знаю, было ли написано обещанное исследование; оно ему представлялось ценным; многие утверждали, что его и нет вовсе и что ссылка на исследование — слова.
Что было ценностью, так это его библиотека; она была трояко ценна: социологический отдел был едва ли не наиболее богато представленным среди всех библиотек; он, насколько я слышал, стал стержнем библиотеки Коммунистической академии; ценна была коллекция гравюр, посвященных Французской великой революции; наконец: ценность представляло собрание редких, роскошных изданий; как только где-нибудь выходило издание в нескольких экземплярах, Танеев не успокаивался, пока из Лондона, Парижа, Берлина, Вены не получал он своего экземпляра; библиотека являла и богатую библиографию; помнится: лукаво поглядывая на меня, он предлагал мне назвать любого автора, которого портрет и библиографический материал о котором я желал бы иметь под руками сию минуту:
— Не может оказаться автора, портрета которого у меня не было бы: ну, называйте.
Я назвал Сар-Пеладана, руководствуясь мыслью: Танеев и Сар-Пеладан — что общего?
Походив от одной полки к другой и полистав какие-то книжечки, он подкатил лесенку, влез; и скоро спустился с серией томов Пеладана и с его портретом.
— Может быть, вы еще кого-нибудь хотите увидеть? Но я, убежденный во «всепортретности» библиотеки,
отказался экзаменовать Танеева.
В библиотеке, как в темном дне жизни Владимира Ивановича, в годах утонуло все прочее: жажда рубить головы, деньги, имение, социализм, барство, собственная жизнь; библиотека до основания разрушила бытие Танеева; и в последние годы — полубольной, без гроша денег, то есть без возможности скупать книги, он являл собою какую-то мрачную помесь из Плюшкина и Иоанна Грозного; заходя к нам в эпоху 1904–1906 годов (во время наездов в Москву), он, уставившись в новую книгу, которой у него не было, начинал странно и жадно дрожать; я, что мог, предлагал ему; и он, обладатель ценных гравюр и баснословно дорогих изданий, с благодарностью брал у меня мне ненужное книжное дрянцо; в этом прибирании чего угодно, как угодно изданного и ему ненужного почти книжного хлама я видел черты уже настоящей болезни.
Да, книжная паутина оплела танеевский меч для снесения голов; и в сырости огромного, необитаемого здания, где расставилась библиотека, была гарантия, что красный петух не пожрет томы; из огня и холодной сырости поднимался этот странный туман, все более и более заволакивающий Танеева; идеология Танеева — непроницаемый туман, в чем я убедился уже в 1910 году, когда провел месяц в его Демьянове; гуляя в парке, заговорили мы о психологии и теории знания; и я чувствовал, что происходит нечто странное; я говорю и вкладываю в понятие «теория-знания» общефилософский смысл, меняющийся в направлениях, но меняющийся вокруг, так сказать, исторического стержня самого образования понятия; Гегель мог так понимать термин; Кант иначе; Маркс опять-таки иначе; но нечто от термина оставалось в вариации понимания; а то, что разумел Танеев, было непроницаемо; наконец, когда он сформулировал свое понимание, я быстро замолчал; и уж никогда с ним на философские темы — ни слова, ибо он сформулировал… просто галиматью; надеюсь, что его социология была выкроена у него в голове не из этой материи.
Да, ходил он в тумане; и из этого тумана он утверждал:
— Все люди сошли с ума! Или он утверждал:
— Все люди делятся на жрецов, убийц, хамов и рабов.
Особенно утонченна была градация хамов; в ней, например, была подрубрика: хам эстетический; к ней относились: всякие художники (и кисти, и слова) и… проститутки.
Последние года теорию срубления голов стала вытеснять теория уничтожения европейского материка монголами.